узкой, в два детских шага шириной, а длиной — не более трех метров. По всей вероятности, взгляду спокойного наблюдателя с вышки открылась бы удивительная перспектива множества озер, больших и малых, окруженных насыщенной зеленью осоки и камыша, хвойно-лиственных, а проще — смешанных лесов с вкраплениями дач и домов, плодоносящих садов, несжатых полей, перетянутых ремнями-дорогами, лесных полян и лужаек, наполненных солнечной пылью, с темно-зеленой каймой у далекого горизонта — по мере удаления от которого небо становилось все чище, насыщеннее, вместе и темнее, и прозрачнее. Мне же виделась только деревянная, узкая дорожка открытой всем ветрам площадки, ведущей к ужасно далекой и черной воде. Сделав по направлению к ней пару шагов, шажков, их имитаций, я лихорадочно соображал, как направить свою детскую судьбу по другому пути, как отказаться от совершенно бессмысленного, никому не нужного прыжка в воду. Оглянувшись назад, я увидел, как один за другим на площадку взобрались два моих спутника, напуганных не меньше моего. «Ну что?» — сказал я, чувствуя странную сухость во рту. Принимая во внимание общий испуг и частичный успех (мы наверху, дальше лезть некуда), но самое главное, конечно же, — страх, которого было так много, что с избытком хватало на всех, можно было всем вместе организованно и незамедлительно спуститься вниз, позабыть о моем непродуманном обещании сверзиться в воду «с самой верхотурины», великодушно простить хвастуна — да и заняться рыбной ловлей, которой, собственно, и оправдывалось наше присутствие на этом озере, возле ветхой и заброшенной прыжковой вышки.
Но в тот самый момент, когда мои губы уже почти приняли форму, необходимую для, скажем, звука «в», открывающего собой слово «вниз», произнесенное с вопросительной интонацией (с вводным вопросом фраза выглядела бы так: «Ну что? Вниз?», — и понимайте как хочешь: прыгнем все вместе? спустимся все вместе по лестнице?), — в тот самый злополучный момент над досками площадки показалась еще одна детская голова, о которой я, надо же, совершенно забыл, за ней последовали шея, плечи, тощая, впалая грудь, ручки-плети; на площадку ступили босые ноги, перешагнули через первых двух моих спутников.
Вот он, мой злой гений, прошел к самому краю площадки, вот, презирая опасность, плюнул вниз. Вот оглянулся на меня, в улыбке показывая свои острые детские зубы. Вот произнес ослепившее меня огнем стыда насмешливое слово, в то время понятное каждому мальчишке, а сегодня — не знаю, не знаю…
Не ответив, точно экономя и без того утекающие из каждой моей поры силы, я пошел к краю, с которого предстояло мне прыгнуть. Упал на четвереньки: показалось, что от неосторожных шагов вышку подо мной закачало, как шаткий стул. За спиной засмеялись, я поднялся, отряхнул ладони, сплюнул (причем я более чем убежден, что плевка не получилось), а через два шага увидел прямо под собой воду. Того шума в ушах, который последовал за прыжком, мне не передать никакими словами.
Из четверых, а не троих, как представлялось мне при поверхностном воспоминании об этом случае, дружков я до сих пор помню каждого. Само собой разумеется, мы не общаемся многие годы, но приблизительные контуры их судеб мне все же известны. Один из них преподает школьникам историю, другой стал не то геологом, не то геодезистом (если это не одно и то же). Наглый мальчишка, плюнувший с вышки, увлекся алкоголизмом. А мой спаситель, как я уже писал, умер. Его нет больше с нами.
Как выяснилось по мере взросления, со смертью близких или даже просто хорошо знакомых людей сложно смириться, особенно поначалу, когда уход знакомых из жизни еще внове, пока не выработалась привычка к нему (как вырабатывается, например, привычка к боли, всякий раз вызывавшей в детстве, особенно в раннем, жуткие слезы).
С его смертью мне не удается смириться до сих пор. Будучи инженером, он как-то упал со строительных лесов, увлеченный в падение своим неловким соседом — тот потерял равновесие, оступился и полетел вниз, ухватившись за рукав чужого пиджака.
Рукав чужого пиджака не спас его: гофрированным металлическим листом ограды ему снесло полчерепа. Другими словами, он умер на месте, не успев испытать и доли тех болевых ощущений, которыми — пусть невольно, но зато как щедро! — наградил своего коллегу, моего друга.
От падения у того случилась какая-то сложная черепно-мозговая травма; вскоре он потерял сознание и пролежал в коме несколько дней. Затем, понемногу и сложно, начал приходить в себя. Стал узнавать окружающих, в том числе и навещавших его друзей, среди. которых меня, как ни крути, не было. Одним из самых неприятных последствий падения была эпилепсия, припадки которой начались, наверное, еще в больнице.
Вот не помню, был он уже тогда женат или женился позднее?
Умер он через несколько лет после несчастного случая на стройке, умер, как, говорят, умирает большинство из нас: в собственной спальне. Жена, из-за чего-то поссорившаяся с ним и перебравшаяся на ночь в соседнюю комнату, по ее собственному признанию, слышала, как у него, бедняги, начался эпилептический приступ, — но из желания проучить его не стала подходить. А он задохнулся, как это случается с эпилептиками, поперхнувшись своим собственным языком.
У него остался ребенок, бывший с матерью в соседней комнате. Задам-ка я себе неприятный вопрос: слышал Ли ребенок звуки, которыми за стеной сопровождалась предсмертная борьба, известная науке под наименованием «агония», неравное одинокое сражение папы со смертью — за жизнь?
Надеюсь, что нет.
Что в этой связи я могу сказать о себе? Какова моя роль в ужасающе нелепой и трагичной смерти человека, спасшего некогда мою жизнь?
Как ни стыдно признать — роль эта ровным счетом никакая. Я ни разу не навестил его в больнице, не посетил его могилу, я не был на его похоронах — организованных, к слову, одним из тех, кто был в тот день на прыжковой вышке, — не то геологом, не то геодезистом, спешно вернувшимся из далекой поездки и взявшим, как я слышал, все печальные практические и финансовые обязанности на себя. Больше того, я ни разу не видел его ребенка (мальчика или девочку — вот вопрос), не встречался с его женой.
Нас развели обстоятельства жизни, он остался в том небольшом провинциальном городке, в котором все мы — и учитель истории, и алкоголик, и геолог, и я, и он сам — родились, а я уехал в столицу — сначала одну, а потом другую. Поезд моей жизни, хоть и отправлялся с того же вокзала, что и его, перешел на другие пути и в дальнейшем покатил в какую-то совсем другую,