– А вы знаете, – тихо сказал Акантов, и следователю страшно стало его тихого и ровного голоса. – Вы знаете: все это пустяки… Понимаете… перед вечностью-то…пустяки!.. Пытайте меня, а я в Бога уверую по-настоящему… По-настоящему…
– Э!.. вот, что, – недовольным голосом сказал следователь, – вот куда поехало… Ну, тогда…
Он вызвал чекистов и, глядя в глаза Акантову своими холодными светлыми глазами, бесстрастно сказал:
– Отправьте гражданина в семнадцатый номер!..
В семнадцатом номере было слишком много света и было нестерпимо жарко. Белые стены были мокры от пара, из невидимых отверстий поступавшего в камеру… Яркий, резкий свет сильных ламп с рефлекторами лился отовсюду. Некуда было от него укрыться. Акантов был один в камере. Было так жарко, что Акантов поспешил раздеться донага.
Свет, тепло, сырость, одиночество первую минуту показались ему даже приятными после стоячей камеры. И воздух, парной и душный, был все-таки чистый. Тело Акантова покрылось испариной, как на банной полке, грязь сходила с него. Вши выпаривались… Но это приятное ощущение длилось недолго. Свет стал утомлять, раздражать. Хотелось крикнуть: «Погасите свет!»… А свет заливал Акантова со всех сторон. Акантов схватил пиджак и накинул его на голову. Сейчас же дверь отворилась, вошел чекист и отобрал от Акантова все его платье и белье… Акантов ложился на пол, корчился под светом, и чувствовал, что свет прожигает ему затылок, давит на мозг. Акантов садился в угол. Отраженный от мокрых стен свет не давал покоя. Он был везде.
Свет и тишина… Мертвая, ни единым шорохом не пробужденная тишина…
Время шло. Акантова выводили в уборную, приносили ему теплую воду в кружке, похлебку, воняющую помоями, черствый хлеб. Его как-то питали. И, после этих коротких мгновений, все тот же свет, тишина и одиночество…
Дни и ночи; сна не было; невозможно было спать при этом сете. Одолевала бездумная дремота.
Акантов примащивался на голом полу, чтобы заснуть по настоящему, – невидимая рука направляла источник света прямо ему в глаза, и Акантов вставал в неописуемой муке томления…
И вдруг, по истечении некоторого времени, а сколько ушло времени, Акантов не мог дать себе отчета, свет исчез, и такая же полная, абсолютная темнота, как был полный, абсолютный свет, окружила Акантова. И казалось, что, вместе со светом, исчезла и тишина. Шорохи, шепоты, стоны стали слышаться в кромешном мраке наглухо закрытой камеры, и стало страшно до потери сознания. И от страха было уже не до сна. И опять так прошло немало времени.
Вдруг наверху показался зеленый свет. Точно кто-то огромный, наполнявший всю камеру, заглянул в нее единственным зеленым глазом и подмигнул с лукавой усмешкой.
Акантов сидел в углу и не мог оторвать глаз от зеленого огонька. Он разглядел, и понял, что это зеленая электрическая лампочка, устроена у потолка, но внутренними глазами видел другое, и это другое было ужасно. Он видел глаз дьявола, мысленно дорисовывал себе очертания того громадного, кто смотрел на него зеленым глазом.
Оно было черное и косматое. Оно глядело на Акантова, и Акантов чувствовал себя в его власти.
И так прошло еще время. Может быть, несколько минут, может быть, часы. И вдруг, от места, где был зеленый глаз, раздался мерный голос. Кто-то отчетливо, бесстрастно, тоном спикера радио, говорил:
– Я признаю себя виновным в том, что осенью 1935-го года, я приехал из Парижа в Берлин со специальной целью свидеться с товарищем Тухачевским и договорится с ним и немецкими генералами, фамилий которых я не помню, об интервенции в Союз Советских Социалистических Республик. Мы виделись три раза в гостинице «Кайзергоф», и я обещал, от имени генерала Миллера, что Русская эмиграция выставит 180-ти тысячную армию. Я признаюсь в том, что я действовал, как самый злейший враг моего народа, как шпион, интервент и диверсант, предающий капиталистам интересы трудового пролетариата… Я знаю, что мне нет снисхождения, и почту смерть лишь справедливым возмездием за все, мною содеянное…
Потом мгновение молчания, полного шорохов, шелеста, стонов и шепотов, и снова тот же ровный голос, с такой же настойчивостью, четко выговаривая каждое слово, начинал:
– Я признаю себя виновным в том, что осенью 1935-го года, я приехал из Парижа в Берлин…
Так продолжалось десятки, сотни раз. Проговорит признание, помолчит с полминуты, и снова начнет… Будто там была заведена наговоренная граммофонная пластинка.
Зеленый глаз подмигивает, черное чудовище ухмыляется из кромешной тьмы, качает головой и точно приговаривает:
– Что, брат, попался… Признаешь теперь свою вину?..
Глаз исчез… Было темно и теперь совершенно тихо. Жара стала меньше. Акантов растянулся в полном изнеможении и закрыл глаза. Засыпая он, точно в детстве затверживая урок, все повторял: «Я признаю себя виновным в том, что…», он договаривал все до конца, боясь забыть, пропустить, какое-нибудь слово или сбиться…
Так бывало с ним тогда, когда ему приходилось говорить речи в собрании. Придумает речь, и потом на ночь, и, когда ехал по подземной дороге, на собрание, все повторял в уме первые фразы доклада или речи.
И с этим «я признаю себя виновным», он, наконец, заснул глубоким, тяжелым сном.
Проснулся Акантов от того, что его грубо растолкали и оторвали от сна. Сердце часто билось и так щемило, что Акантов схватился за него.
Чекист бросил Акантову его белье и платье, и крикнул:
– Одевайся!..
Через дверь мутный свет зимнего дня вливался в камеру. В коридоре стоял наряд чекистов в шинелях и шапках.
Акантов ничего не соображал, ни о чем не думал, но в уме непрерывно, точно там разматывалась бесконечная лента с написанными на ней словами, повторял:
– Я признаю себя виновным в том, что осенью 1935-го года…
Он договаривал в уме все длинное признание и тогда, когда шел по светлому и чистому коридору, и красная полоска, проведенная вдоль карниза, дрожала и прыгала перед его глазами и тогда, когда влезал в большой черный автомобиль, и когда ехал в нем, и когда выходил из него, и перед ним на мгновение мелькнула улица Москвы, толпа народа и большое, высокое красивое здание.
Он не узнал его. Он был слишком занят затверживанием своего признания…
Десять человек «интервентов, диверсантов, предателей пролетариата», судили публичным народным судом в нарядном публичном зале московского Дворянского собрания[91].
Густая черная толпа наполняла большой зал.
Акантова посадили рядом с неизвестными ему людьми, кого он увидал первый раз в жизни.
Акантов смотрел на белые стройные колоны, покрытые пылью, на ступени возвышения, на мрамор и позолоту, на красные полотнища, на портреты «вождей» пролетариата, висевшие на месте Императорских портретов, на широкий, длинный стол, покрытый красным сукном, и ничего не вспоминал, ничего не понимал. Все это было для него лишь продолжением того страшного, кошмарного сна, когда являлось ему косматое чудовище, подмигивало зеленым глазом, и когда слышался ровный, мерный голос, и было самое главное. Ему нужно было повторить это, и тогда он освободиться от дьявольского наваждения сна и проснется.
Он видел за красным столом небольшого человека, корявым лицом, редкими рыжими волосами, с трясущимся на толстом, мясистом носу пенсне, все время поглядывавшего то на одного, то на другого из сидевших против него людей, разнообразно одетых, робко пожимавшихся на скамьях. Акантов прислушивался к крикливому, неприятному его голосу. Этот голос уже второй раз повторил его имя:
– Гражданин Акантов… Гражданин Акантов, я вас спрашиваю! Признаете себя виновным?..
Акантов встал. Наружно это и точно бывший генерал Егор Иванович Акантов, исхудавший, постаревший, с опухшим, болезненно белым лицом, давно не бритый, с отросшими белыми волосами. Но внутри ничего не было от того Акантова. Ничего живого в нем не было. Мозг его спал. Он не смог бы ответить на самый простой вопрос.
– Я признаю себя виновным в том, что осенью 1935 года приехал из Парижа в Берлин со специальной целью свидеться с товарищем Тухачевским и договориться с ним и немецкими генералами, фамилий которых я не помню, об интервенции в Союзе Советских Социалистических Республик…
Зеленый глаз поощряющее подмигивал ему из-за колонны. С каждым произнесенным бесстрастным голосом словом признания Акантов чувствовал, как какая-то тяжесть спадала с него. Он сам не слышал своего голоса, и не понимал, что он говорит, да это было и не существенно: ведь все это было во сне!
– Мы виделись, – продолжал Акантов, – три раза в гостинице Кайзергоф, и я обещал, от имени генерала Миллера, что русская эмиграция выставит 180-ти тысячную армию. Я признаюсь в том, что я действовал, как самый злостный враг моего народа, как шпион, интервент и диверсант, продающий капиталистам интересы трудового пролетариата. Я знаю, что мне нет снисхождения. Я требую себе высшую меру наказания, и почту смерть лишь справедливым возмездием за все, мною содеянное…