Сказав такое неожиданное окончание, Туберозов отодвинулся от аналоя и, подняв кверху ладонь, как бы указывая дорогу вон из церкви, тихим, но строгим голосом заключил: «Берегитесь: дух времени, ему же некоторые столь усердно служат, лукав, но секира уже при корени его положена. Встает иной дух… Дух вечной правды на Руси встает, и сядет он и воцарится здесь на нашей родине. Работайте ему, ибо он будет велик и властен над священною Россией, и против него не устоит всякий, иже не будет в нем».
Протоиерей окончил. Полный народа храм безмолвствовал. В народе одни благоговейно крестились, другие плакали, простирая к Туберозову свои руки. Протопоп осенил себя крестом, обернулся лицом к алтарю, и, пав с воздетыми руками на колени, воскликнул: «Боже, от лица зде предстоящих Тебе молю Тя: во имя Твое „суд Твой цареви даждь и правду Твою сыну цареву“».
С этим Туберозов положил земной поклон и ушел в алтарь, оставив всю церковь коленопреклоненной.
Туберозов возвратился домой очень спокойный и очень довольный собою. Город же, наоборот, был очень взволнован. Целый день, до вечера старогородские чиновники находили очень неловким выходить на улицу и встречаться с народом, так недавно рыдавшим при словах протоиерея. Но на другой и третий день по городу расплылись толки, и городская интеллигенция поголовно обвиняла отца Савелия в злоупотреблении правом слова и в неосторожном возбуждении страстей черни. Этим неосторожным возбуждением страстей были оскорблены все: и Дарьянов, и даже Порохонцев. Все ненавидящие отца Савелия и все, до сих пор стоявшие на его стороне, все в одно заговорили: «Нет, что же это? Ведь это из рук вон! Это просто какая-то полемика в церкви! — Это не русским попом пахнет, а разве гарибальдийским. — И наконец, из-за чего-с? из-за чего? Где эти опасности? Где эти предатели и измены?.. Нет! Это решительно невозможно и этого терпеть нельзя!»
— А кто этому виноват? Кто все это сеет и произращает? — говорил в интимной беседе городничему Порохонцеву Дарьянов и сам же шепотом разрешал это, говоря:
— Это все-с благодаря Михаиле Никифоровичу Каткову совершается.
— Ну-у! — воскликнул удивленный городничий.
— Да разумеется! Я ему несколько раз писал: все это прекрасно, что вы пишете, и Россия вас уважает, но зачем вам раздражать людей? Зачем вам ссоры? Из ссор и раздражения не выйдет ничего путного.
— Это правда, — согласился городничий.
— Ну, то-то и есть! Так нет, вот все свое. Генеральство-с!
Занимался этим событием и Термосёсов, только этот занимался им совершенно иначе и гораздо основательнее. Он, как пришел домой, так проповедь Туберозова, как следовало с точки зрения его консерватизма; указал с той же консервативной точки зрения опасности, какими может грозить такая, ничем не сдерживаемая и в таких зловредных формах проявляемая свобода слова, и заключил общую картину ужаса, который бродившие якобы после сей проповеди свирепые толпы народа наводили на служащих правительству чиновников и в особенности на немногочисленное здесь польское сословие.
Сочинение Термосёсова поехало известным путем, в переплете книги, отправившейся в губернскую библиотеку Форштанникова, откуда этому сочинению назначены были другие пути, которые мы и увидим в следующей части, а теперь в одной из двух следующих главок этой части перед нами пока непосредственно явятся только лишь одни результаты этого сочинения.
Мы сказали, что со дня, когда была произнесена приведенная в предшествовавшей главе проповедь Туберозова, прошло уже три дня. В эти три дня только и суматоха, возбужденная в старогородской интеллигенции проповедью, уже начинала униматься. Еще бы два-три дня, и все дело это начало бы покрываться пылью забвения. Сам протопоп был очень спокоен и сидел безвыходно дома. «Напроказил и хвост поджал», — говорили о нем чиновники, но к протопопу никто из них не шел. Все считали себя обиженными, и те, кто побольше любил протопопа, ожидали или его визита, или встречи с ним где-нибудь на нейтральной почве.
Судья Борноволоков тоже не беспокоил Туберозова новыми вызовами к разбирательству по делу об оскорблении чести господина мещанина Данилы Лукича Сухоплюева. Первые два дня после проповеди Борноволокова от повторения вызова Туберозову удержал практичный Термосёсов.
— Не надо, — говорил он, — пообождем немножко.
— Да?
— Да; пообождем, пока это схлынет; а то вы видели, сколько к нему рук-то в церкви потянулось из народа?
— Да.
— Ну то-то и есть. Здесь ведь не Петербург: ни пожарной команды, ни войск, ни городовых, — ничего как в путном месте.
— Да.
— Конечно, да — этими чертями шутить не следует, — пожалуй, и суд весь разнесут.
— Эх, да! — вздохнул Борноволоков.
— Вы это о чем?
— О Петербурге.
— Да; там городовые и все это пригнано, а тут…
— Я их и в губернском-то городе не заметил, — заговорил с новым вздохом Борноволоков, припоминая, как Термосёсов пугал его, сзывая к себе через окно народ с базара.
— Ну, там хоть будочники… Дрянь, да все-таки есть защита, а тут уж наголо, ничего. Нет; нельзя его теперь звать. — Повремените.
Так это было решено, и так это решение и содержалось в течение двух дней, а на третий комиссар Данилка явился в камеру мирового судьи и прямо повалился в ноги судье и запросил, чтобы ему возвратили его жалобу на дьякона и протопопа или по крайности оставили бы ее без последствий.
— Да? — спросил изумленный Борноволоков.
— Батюшка, никак мне иначе невозможно! — отвечал Данилка, ударяя новый земной поклон Термосёсову, по совету и научению которого подал просьбу. — Сейчас народ на берегу собрамшись, так к морде и подсыкаются.
— Свидетели, значит, этому были? — спросил Термосёсов.
— Да все они, кормилец, ваше высокоблагородие, свидетели, — отвечал плачучи Данилка. — Все говорят, мы, говорят, тебе, говорят, подлецу, голову оторвем, если ты сейчас объявку не подашь, что на протопопа не ищещь.
— Не смеют! Не бойся — не смеют!
— Как не смеют! — Как есть оторвут, — голосил Данилка.
— Мировой судья отдаст тебя на сохранение городничему.
Данилка еще горче всплакался, что куда же он потом денется с этого сохранения?
— При части можешь жить или в полиции, — проговорил Термосёсов Данилке и тотчас же, оборотясь к Борноволокову, полушепотом добавил:
— А то, может быть, можно довести дело и до команды?
— Да?
— Да, конечно, что можно: эти здесь будут свирепеть, — пойдут донесения и пришлют.
— Из-за одного человека? — усумнился Борноволоков.
— Из-за одного? Ну, а разве в Западном крае не за одного какого-нибудь ляшка присылали команды?
— Правда.
— Ничего, — пришлют.
— Да что, батюшка, что команда, — еще войче заголосил, метаясь по полу на коленях, Данилка. — Они меня в рекрута сдадут.
— Разве ты очередной?
— Нет, одинокий, да приговор сделают, — за беспутство сдадут.
— А ты сшалил что-нибудь?
— Да ведь как же — живой человек! — отвечал, тупя в землю глаза, Данилка.
— Поворовывал?
Данилка молчал.
— Поворовывал? — переспросил его с особенным сладострастием Термосёсов.
— Все было на веку, — отвечал Данилка.
— Ну так они воровства не простят, — они тебя после и так сдадут.
— Ой, да нет же, не сдадут. Нет, Христа ради… я женат… жену имею… для жены прошу: милость ваша! умилосердитесь!.. воротите мне мою просьбу! Они говорят: «Мы тебе, Данилка, все простим, только чтоб сейчас просьбу назад». Отцы родные, не погубите!
И Данилка снова отчаянно застучал лбом об пол.
— Что ж… вор… и к тому ж народ сам его прощает… Что же нам за дело? — заговорил, обращаясь к Борноволокову, Термосёсов.
— Да; возвратите, — отвечал судья.
Термосёсов вынул из картонки просьбу Данилки и бросил ее ему на пол.
Данилка схватил бумагу, еще раз ударил об пол лбом, поцаловал у Термосёсова сапог и опрометью выбежал из судейской камеры наружу.
— Вот также опять прекрасный материал и для обозрения и для статьи, — подумал Термосёсов и последнюю половину своей мысли даже сообщил Борноволокову.
Судья эту мысль одобрил.
— И разом еще, — продолжал мечтать вслух Термосёсов, — я говорю, для штуки можно разом в различных тонах пугнуть в «Неделю», в «Петербургские ведомости», в «Новое время», Скарятину — да по всей мелкоте. Даже, — добавил он подумав, — даже и Аксакову можно.
— Да.
— Да; да только он от незнакомых корреспонденции не печатает.
— Да?
— Не печатает. — А что, взаправду: пущу-ка я эту штуку!
— Только в «Новое время»-то кто же напишет?
— Кто?
Термосёсов посмотрел прилежно в глаза своему начальнику и проговорил в себе: