— Не скажу, — едва прошипел, сокрушаясь костьми под коленом Ахиллы, Омнепотенский.
Порохонцев и Дарьянов старались унимать Ахиллу и убеждениями, и силой, но дьякон отмахивал их от себя, как мух, и, все крепче надавливая Варнаву, назначил ему еще всего три минуты жить, если он не сделает сознанья.
Варнава посинел и закусил зубами язык. Еще минута и уголовное дело было бы готово как следует, но, к счастью, Дарьянов закричал Ахилле:
— Он не виноват! Пустите, — не виноват он!
— Кто же виноват? — дьякон метнулся назад и, выпустив Варнаву, искал, сверкая глазами, виновного. Ахилла был в полном бешенстве. Указать ему на кого бы то ни было в эту минуту значило погубить и его, и того, на кого бы было указано.
— Это надо разузнать. — Это еще пока неизвестно.
Ахилла тотчас же обернулся назад и снова взялся за Варнаву.
— Боже мой, да за что вы меня душите? — заплакал навзрыд учитель. — Ведите меня в суд, если я в чем виноват. Я ничего не знаю.
— Божись! — ревел, встряхивая его за ворот, Ахилла.
— Ей-Богу, не знаю… Вы сами…
— Божись: издохнуть мне без покаяния!
— Издохнуть мне без покаяния, — повторил Варнава и опять заговорил:
— Вы сами столько ж…
— Говори: лопни моя утроба!
— Да постойте, он что-то хочет сказать! — что вы хотите сказать, Варнава Васильич?
— Я говорю, что он… Ахилла Андреич… сам столько ж знает.
— Врешь, — крикнул дьякон. — Я ничего не знаю.
— А вы вспомните лампопό?
Ахилла вдруг выпустил Варнаву и, ударив себя в лоб, вскричал:
— Да! Да! Да! — Термосёс!
— Он? — отнеслись к Варнаве городничий и Дарьянов.
Учитель пожал плечами и проговорил:
— Уж наверно, если на пытке не сказал, так по дипломатии не скажу.
— Говори скорей сам, дьякон; что же там такое было у вас? Советовал что ли что Термосёсов, или научал?
— Да… бяху пето сие, — отвечал в раздумье Ахилла.
Дарьянов и городничий так и всплеснули руками.
— Что же ты молчал до сих пор! — вскричал Порохонцев. — Чего не предупредил?
— Да… я думал это так.
— Тпфу! — Дарьянов плюнул и, хлопнув себя по бокам руками, сказал:
— Вот вам и знайте наших! Один думает, что доносы «так» пишут, а другой от великой честности подлеца бережет.
— И все это кстати, и всему этому так надлежит, — проговорил вдруг неожиданно голос Туберозова.
Присутствующие оглянулись и увидали, что протопоп стоял у окна, облокотившись на палку, и, очевидно, слышал весь разговор, который происходил в комнате.
— Дай мне, дьякон, эту бумагу! — приказал он Ахилле и, пробежав ее тихо, передал городничему и сказал:
— Не спорьте и не пререкайтесь: всего этого я хотел и всему этому надлежало быть.
— Иди, — отнесся он к Порохонцеву, — и делай, не конфузясь, что тебе велено. — Я давно знал, что сего не миную.
С этим Туберозов тихо отошел от окна и пошел к своему дому.
Не успел он сделать десяти шагов, как его быстро догнали Дарьянов и Ахилла; молча они схватили старика под руки, поцаловали эти руки и повели к его дому.
И Дарьянов, и Ахилла тихо плакали, протопоп молчал.
У своей калитки Туберозов крепко сжал руку Дарьянова и прошептал:
— Видишь, сынку, говорил я тебе, не будут надо мною смеяться, и вот так и учредил, что обо мне удобнее будет плакать. «Опасное положение» отныне в союзе со мною.
— Батя! — вмешался, расслышав последние слова, Ахилла. — Если что опасно, — скажи мне: их двое приехало, а я весь город соберу и…
Но Савелий живо прекратил речь дьякона, положив на уста его палец, и кротко сказал ему:
— Не читал разве ты писанного, что без воли Его ничего не сотворится? Не вынимай меча, да не мечом и погибнешь.
Городничий прислал Туберозову сообщить, что он может оставаться дома до самого вечера и поедет, когда уж стемнеет.
— Да; во тьме это лучше, — отвечал старик и, послав Порохонцеву свою душевную благодарность, заперся дома с женою и наказал, чтобы его никто не беспокоил.
День сгас, и над городом стала ясная, лунная ночь. Туберозов все еще прощался с женою в глубокой тайне. Около дома его собралась толпа, но никто, ни любопытство, ни дружба, ни любовь не нарушали великих минут разлуки. Все, кто пришли проститься с протопопом, ждали его на улице или на крыльце.
И вот дверь дома растворилась, и из нее вышел совсем готовый в дорогу Туберозов. Наталья Николаевна с ним: она идет возле него, склонясь своею головой к его локтю.
Они оба умели успокоить друг друга и теперь не расслабляют себя ни единой слезою.
Ожидавший выхода протопопа народ шарахнулся вперед и загудел.
Туберозов поднял вверх руку и послал толпе благословение.
Гомон затих; шапки слетели долой, и люди стали креститься.
Из-за угла тихо выехала спрятанная по распоряжению городничего запряженная тройкой почтовая телега. На облучке ее, рядом с ямщиком, один жандарм, другой с кожаною сумкою на груди стоит у колеса и ожидает пассажира.
Туберозов сходил, приостанавливаясь почти на каждой ступеньке и раздавая благословения. Но вот и он у того же колеса, у которого ждет его жандарм. Вот он поднял ногу на ступицу, вот и взялся рукою за грядку, — жандарм подхватил его рукою под другой локоть… Туберозов отбросился, вздрогнул, и голова его заходила на шее, как у игрушечной куклы, у которой голова посажена на проволочной пружине; словно зажевал что-то не только неудобопереваримое, но даже и неудобопережевываемое.
— Отец Савелий! — крикнула ему, не выдержав, Наталья Николавна.
Протопоп оправился на телеге и оглянулся на жену.
Наталья Николаевна подскочила к нему, схватила его руку и прошептала:
— Все ничего: но только жизнь свою, жизнь свою пощади, Бога ради!
Протопоп молчал: ему мнилось, что жена его слышит, как в глубине его души чей-то не зависящий от него голос проговорил: «теперь жизнь уж кончилась и начинается житие».
Туберозов благоговейно принял этот глагол, перекрестился на освещенный луною крест собора, и телега по манию жандарма покатила, взвилась на гору и исчезла из виду.
Народ постоял и начал безмолвно расходиться. Ворота и калитки запирались на засовы, и месяц, глядевший на Старый Город с высокого неба, назирал уже одну Наталью Николаевну.
Она не спешила под кровлю, да и что ей там было под ее осиротелой кровлей? Она сидела и плакала на том же крылечке, с которого недавно сошел ее муж, и ей теперь точно так, как ему, тайный голос шептал: что «жизнь его кончена и начинается его житие».
— Как это будет? И что это будет?
Она ничего этого не понимает и, рыдая, бьется своею маленькой головкой о перилы сходов.
Нет ей ни избавляющего, ни утешающего.
— Или он есть?
— Он есть, и он долго не медлит.
Перед глазами плачущей Натальи Николавны широко распахивается незапертая калитка, и в нее влезает с непокрытою курчавой головой, в коротком толстом казакине Ахилла. Он ведет за собой пару лошадей, из которых на одной громоздится большой и тяжелый вьюк.
Наталья Николаевна молча смотрела, как Ахилла взвел на двор своих лошадей, сбросил на землю вьюк и, возвратившись к калитке, запер ее твердой хозяйской рукою с несомненной решимостью остаться внутри двора.
— Дьякон! — воскликнула, догадавшись о намерениях Ахиллы, Наталья Николаевна.
— Мать! — отвечал ей, кинувшись к ней, Ахилла.
— Ты сюда?
— Да; я здесь, я с тобой буду жить вместо сына, пока он вернется.
Они обнялись и поцаловались, и Наталья Николаевна пошла досиживать ночь в свою спаленку, а Ахилла, поставив под сарай своих коней, разостлал на крыльце войлок и лег на него навзничь и пролежал ночь, уставясь глазами в звездное небо.
Ахилла только не говорил протопопице, а он тоже чувствовал, что жизнь протопопа кончена и что если он возвратится когда-нибудь сюда в дом, то это уже не для жизни, а для чего-то иного. Ахилла знал тоже, что он должен оставаться здесь для того, чтобы хоть сколько-нибудь поддерживать жизнь опального дома.
А что думал в эту ночь о самом себе и о всем его ожидающем Туберозов?
Ретивые тройки, сменяя одна другую, быстро несли старика по полям и долам, залитым белым светом луны. Протопоп сидел между двух жандармов спокойно, сложив на груди руки, и бодро глядел вдаль. Он не придумывал ни ответов, ни оправданий, ибо верил, что дух истины не оставит его, и в минуту, когда от него потребуется ответ, с ним будет Тот, который сказал: «Не заботьтесь, что вам отвечать, ибо я дам вам ответ».
В курских и орловских садах, в Богом хранимой тени которых проспал свои детские годы автор этого рассказа, есть сорт очень вкусных и красивых яблок «Доброго Крестьянина». Автор любил их и пять из них завязывает в платочек, с которым идет домой протопоп Савелий. — Лесков