В эти дни недели, что оставалось от рукобитья до свадьбы, Настя ко всем как ясочка все ласкалась; словно как прощалась со всеми молча, а больше всех припадала до матери да до маленькой Маши. Жаль было на нее смотреть, так она тяжко мучилась, приготовляясь свой честный венец принять. А Костику и горя мало; ходит — усенки свои пощипывает, а вечерами всё барыши на счетах выкладает да водку с Прокудиным пьет. Сестры он словно и не видит. Другие же и видели, и смекали, и всем жаль было Насти, да что же исчужи поделаешь? Петровна тоже задумывалась, да запои уж пропиты, что ж тут делать? Опять Костика вспомнила, гармидер* поднимет, перебьет всех, — так и пустилась на божью волю. «Девка, — думала, — глупа; а там обойдется, и будут жить по-божьему».
Так прошло рождество; разговелись; начались святки; девки стали переряжаться, подблюдные песни пошли. А Насте стало еще горче, еще страшнее. «Пой с нами, пой», — приступают к ней девушки; а она не только что своего голоса не взведет, да и чужих-то песен не слыхала бы. Барыня их была природная деревенская и любила девичьи песни послушать и сама иной раз подтянет им. На святках, по вечерам, у нее девки собирались и певали.
В эти святки то же самое было. Собрались девки под Новый год и запели «Кузнеца», «Мерзляка», «Мужичков богатых», «Свинью из Питера». За каждой песней вынимали кольцо из блюда, накрытого салфеткой, и толковали, кому что какая песня предрекает. Потом Анютка-круглая завела:
Зовет кот кошурку в печурку спать.
Девушки подхватили: «Слава, слава».
Допели песню, и вынулось серебряное кольцо Насти. Смысл песни изъяснять было нечего. Все захохотали, да подсмеиваться, да перешептываться промеж себя стали. Настя надела поданное ей колечко, а сама бледная как смерть; смотрит зорко, и словно как ничего не видит и не слышит. Девки шепнули одна другой на ухо: «Жердочка, жердочка», откашлянулись, да полным хором сразу и хватили «Жердочку». Все это спросту делалось, а Настя как услыхала первые два стиха знакомой песни, так у нее и сердце захолонуло. А девки всё веселее заливаются:
Как по той по жердочке
Да никто не хаживал,
Никого не важивал;
Перешел Григорий сударь,
Перевел Настасью свет
За правую за рученьку
На свою сторонушку.
На своей на сторонушке
И целует, и милует,
И целует, и милует,
Близко к сердцу прижимает,
Настасьюшкой называет.
Настя встала с места, чтоб поблагодарить девушек, как следует, за величанье, да вместо того, чтобы выговорить: «Благодарю, сестрицы-подруженьки», сказала: «Пустите».
Девушки переглянулись, встали и выпустили ее из-за стола, а она прямо в дверь да на двор. «Что с ней? Куда она?» — заговорили. Послали девочку Гашу посмотреть, где Настя. Девочка соскочила с крыльца, глянула туда-сюда и вернулась: нет, дескать, нигде не видать! Подумали, что Настя пошла к матери, и разошлись. Собрались ужинать, а Насти нет. Кликали, кликали — не откликается. Оказия, да и только, куда девка делася? А на дворе светло было от месяца, сухой снег скрипел под ногами, и мороз был трескучий, крещенский. Поужинали девушки и спать положились, устроив дружка дружке мосточки из карт под головами. Насти все не было. Она все стояла за углом барского дома да плакала. Пробил ее мороз до костей в одном платьице, вздохнула она, отерла рукой слезы и вошла потихоньку через девичью в детскую комнату. Обогрела у теплой печки руки, поправила ночник, что горел на лежанке, постлала свой войлочек, помолилась перед образником богу, стала у Машиной кроватки на колена и смотрит ей в лицо. А дитя лежит, как херувимчик милый, разметав ручки, и улыбается. «Спишь, милка?» — спросила Настя потихонечку, видя, что дитя смеется не то во сне, не то наяву — хитрит с Настей.
— М-м! — сказала девочка спросонья и отворила свои глазки.
— Спи, спи, душка! — проговорила Настя, поправляя на ребенке одеяльце.
— Это ты, Настя?
— Я, милая, я. Спи с богом! Христос с тобой, матерь божия и ангел хранитель! — Настя перекрестила свою любимицу.
— Посиди, Настя, у меня.
— Хорошо, моя детка. Я так вот над тобой постою.
— Милая! — сказала девочка Насте, обняла ее ручонкой, прижала к себе и поцеловала.
— Какая ты холодная, Настя! Ты на дворе была?
— На дворе, голубка.
— Холодно там?
— Холодно.
— А я сон какой, Настя, видела!
— Какой, моя пташечка?
— Будто мы с тобой по хвастовскому лугу бегали.
— А-а! Ну, спи с богом, спи!
— Нет, послушай, Настя! — продолжало дитя, повернувшись на своей постельке лицом к Насте. — Мне снилось, будто на этом лугу много-много золотых жучков — хорошенькие такие, с усиками и с глазками. И будто мы с тобой стали этих жучков ловить, а они всё прыгают. Знаешь, как кузнечики прыгают. Всё мы бегали с тобой и разбежались. Далеко друг от друга разбежались. Стала я тебя звать, а ты не слышишь: я испугалась и заплакала.
— Горсточка ты моя маленькая! Испугалась она, — сказала Настя и погладила Машу по кудрявой головке.
— Ну, слушай, Настя! Как я заплакала, смотрю, около меня стоит красивая такая… не барыня, а так, Настя, женщина простая, только хорошая такая. Добрая, вся в белом, длинном-длинном платьице, а на голове веночек из белых цветочков — вот как тетин садовник Григорий тебе в Горохове делал, и в руке у нее белый цветок на длинной веточке. Взглянула я на нее и перестала плакать; а она меня поцеловала и повела. И сама не знаю, Настя, куда она меня вела. Всё мы как будто как летели выше, выше. Я про тебя вспомнила, а тебя уж нету. Ты внизу, и мне только слышно было, что ты кричишь. Я глянула вниз, а тебя там волки рвут: черные такие, страшные. Я хотела к тебе броситься, да нельзя, ножки мои не трогаются. А тут ко мне навстречу много-много детей набежало: всё хорошенькие такие да смешные, Настя: голенькие и с крылышками. Надавали мне яблочек, конфеток в золотых бумажках, и стали мы летать, — и я, Настя, летала, и у меня будто крылышки выросли. А тут ты меня назвала, я и проснулась. Хороший это сон, Настя?
— Хороший, моя крошка, хороший. Спи с богом!
— О чем же ты, Настя, плачешь?
— Так, ни о чем, деточка; спи!
— Зубки у тебя болят?
— Да; спи, спи!
— Нет, скажи, о чем плачешь? Кто тебя обидел?
— Зубки болят.
— Нет, — нетерпеливо сказала девочка, — кто тебя обидел?
— Никто, мой дружок. Так, скучно мне.
— Скучно?
Настя кивнула головой, а глаза полнехоньки слез. Девочка стала ее гладить по лицу ручками и лепетала:
— Не плачь. Чего скучать? Весна будет, поедем с мамой к тете; будем на качелях качаться с тобой. Григорий садовник опять нас будет качать, вишень нам даст, веночек тебе совьет…
— Ах, крошка ты моя несмысленная! Совьет мне веночек Григорий, да не тот, — отвечала Настя и ткнулась головой в подушку, чтоб не слыхать было ее плача. Только плечи у нее вздрагивали от задушенного взрыва рыданий.
— Настя! Чего ты? — приставала девочка. — Настя, не плачь так. Мне страшно, Настя; не плачь! — Да и сама, бедняжечка, с перепугу заплакала; трясет Настю за плечи и плачет голосом. А та ничего не слышит.
На ту пору барыня со свечкой и хлоп в детскую.
— Что это! что это такое? — закричала.
— Мамочка милая! Настю мою обидели; Настя плачет, — отвечала, сама обливаясь слезами, девочка.
— Что это? — отвечала барыня. — Настасья! Настасья! — А та не слышит. — Да что ты в самом деле дурачишься-то! — крикнула барыня и толкнула Настасью кулаком в спину.
Прокинулась Настя и обтерла слезы.
— Что ты дурачишься? — опять спросила барыня.
Настя промолчала.
— Иди спать в девичью.
— Мамочка, не гони Настю: она бедная! — запросила девочка и опять заплакала и обхватила ручонками Настю.
— Иди в девичью, тебе говорю! — повторила барыня, — не пугай детей, — и дернула Настю за рукав.
— Ай! ай! мама, не тронь ее! — вскрикнуло дитя.
Вскипела барыня и схватила на руки дочь, а та так и закатилась; все к Насте рвется с рук.
— Розог, розог, вот сейчас тебе розог дам! — закричала мать на Машу. А та все плачет да кричит: «Пусти меня к моей Насте; пусти к Насте!»
Поставила барыня девочку на пол; подняла ей подольчик рубашечки, да и ну ее валять ладонью, — словно как и не свое дитя родное. Бедная Маша только вертится да кричит: «Ай-ай! ай, больно! ой, мама! не буду, не буду».
Настя, услыхав этот крик, опомнилась, заслонила собой ребенка и проговорила: «Не бейте ее, она ваше дитя!»
Ударила барыня еще раз пяток, да все не попадало по Маше, потому что Настя себя подставляла под руку; дернула с сердцем дочь и повела за ручонку за собою в спальню.
Не злая была женщина Настина барыня; даже и жалостливая и простосердечная, а тукманку дать девке или своему родному дитяти ей было нипочем. Сызмальства у нас к этой скверности приучаются и в мужичьем быту и в дворянском. Один у другого словно перенимает. Мужик говорит: «За битого двух небитых дают», «не бить — добра не видать», — и колотит кулачьями; а в дворянских хоромах говорят: «Учи, пока впоперек лавки укладывается, а как вдоль станет ложиться, — не выучишь», и порют розгами. Ну, и там бьют и там бьют. Зато и там и там одинаково дети вдоль лавок под святыми протягиваются. Солидарность есть не малая.