— За Реброва.
— Ну, сказал! Не за Реброва. За Реброва это ее сестра вышла, она за Баумана и развелась с ним, теперь едет в Германию переводчицей к японскому консулу Суусуки. Ну, разве не птицы небесные? Разве мы не дети Бога? Ах, я была раньше легкомысленная, во многое не верила, многого не понимала. Теперь я все понимаю. Все от Бога!
— Что же, — вставая, в глубоком волнении проговорил Федор Михайлович, и деревянным был его голос. — И Наташа замучена… по воле Божьей? И чрезвычайка… и голод… и миллионы расстрелянных… и замученные Государь и его святые дети. Это от Бога? Кто же наш Бог?.. Жестокий Бог крови?? Бог Адонаи?
Екатерина Петровна растерялась. Сипел, напевая русскую песню, самовар.
За окном были тихи улицы средневекового города. Откуда-то доносился томный вальс. Оркестр играл на далеком катке.
Звонко и молодо прозвучал голос Верочки.
— Есть испытания, — сказала она. Она встала, покраснела. Дрожала нижняя губа над подбородком с ямочкой. — Мы видим страдания, страдания минутные… пускай даже страдания целого года… как у Царской Семьи… И мы думаем о земном. А на деле… Святыми великомученицами, святым страстотерпением восходят они к Престолу Господа. И ваша жена, Федор Михайлович, — она у Бога. Она молит за вас. Она молит за Россию. И их много… Их все больше и больше становится… Вы видали, разжигают стальную болванку… Я видала на заводе… И молотами бьют ее… И протягивают сквозь тиски. Как капли крови, брызжут раскаленные искры, и выходит… выходит — закаленная сталь!.. Россия измученная… Россия с гонимой церковью, с расстрелянными епископами и священниками, Россия с лучшими сынами своими, офицерами и солдатами, томящимися по тюрьмам, убиваемыми ежедневно десятками, да ведь эта Россия куда выше сытой Европы с ее шиберами-спекулянтами, с жаждой наживы и развлечений. В огне мучений перегорели сословные предрассудки, и голубая дворянская кровь слилась в одном потоке с алой кровью крестьян… Господи!.. Папа!.. Мамочка, милая моя, вы, мои милые Федор Михайлович и Евгений Павлович, — да вижу я ее, встающую из крови, как румяное солнце встает из луговой росы, светлую, радостную, прекрасную, Россию мою! Неубиваемую!.. Душевную и духовную! Великую!..
Верочка не договорила и убежала в свою комнату.
Томил далекий вальс. О чем-то тихом и грустном рассказывал старый медный самовар, и попыхивала, и сипела трубочка в зубах у Деканова.
— Вот, Катя, и так иногда бывает, — наконец сказал он, — что яйца курицу учат.
— Кошмар, — прошептал Шпак.
Счастьем сверкали его глаза. Точно видел он за этим кошмаром светлое и радостное пробуждение.
Две недели спустя ранним утром Федор Михайлович поднялся по узкой железной лестнице из трюма немецко го товаро-пассажирского парохода «Alexandra» и прошел на бак. На трюмном широком люке, покрытом брезентом, было пусто. Пароход шел по снежному полю. Бледно-синее предрассветное небо сливалось на горизонте с синими льдами. Под носом парохода шуршал разбиваемый им лед. Сзади оставалась темная полоса воды с плавающими в ней кусками льда. Пароход шел плавно и спокойно. Шуршали льдины о его борта и усыпляли мысль. Кругом бесконечные снежные просторы. Сзади творилась несказанная тайна красоты ежедневного рождения солнца. Играли солнечные лучи. Золотой дымкой укутывалась снежная пустыня, и каждую секунду менялись краски, из золота вливаясь в пурпур, в яркую синь, на которую выплыло полное солнце. Оно разбросало синие тени. Четкими сделало каждую льдинку, отброшенную пароходом, каждый ком снега, далекую сигнальную веху. Справа надвигался на пароход остров. Казалось, что он плыл на пароход. У берега узкой полосой по прибрежному песку плескали темно-синие волны. Торчали розовые гранитные скалы. Сосны стояли розовыми леденцами, мешаясь с черными буками, и в зелено-сером сквозном кружеве рисовалось каменное здание лоцманской станции.
Пароход остановился и гудком вызвал лоцмана. От острова отделился человек. Казалось, какая-то сила с большой быстротой несла его к пароходу. Стоя одной ногой на маленьких санках об одном полозе, опираясь руками на палку, он другой ногой с острым коньком быстро отталкивался от льда и мчался по ледяному простору, оставляя тонкий, блестящий след.
В утреннем голубом воздухе, пропитанном золотыми нитями, человек в меховом треухе и коротком полушубке казался живущим какой-то особенной, красивой жизнью, так не похожей на жизнь других людей. Одинокий остров, буки и сосны подле маленького здания с непогашенным светом в окне, синяя кайма воды у берега и ледяные просторы с несущимся человеком — сага севера… спокойная, тихая, незлобивая. Человек подлетел к пароходу. Со свистом размахнулась веревка, змеей упала на снег. Он подхватил ее, привязал к ней санки. Их втянули на пароход. Бросили веревочную лестницу, и он быстро вскарабкался на черный борт. Он оказался краснощеким румяным широкоплечим шведом-лоцманом.
Пароход зашумел винтом, взбил за собою зеленовато-белую пену, дрогнул, взлезая на лед, обломал его и пошел, шурша льдинами. Лоцман стоял наверху подле рулевого и коротким пальцем показывал направление к проявлявшимся вдали синим островам.
На пароходе начиналась жизнь. Изящный белокурый господин в коротком пальто и туфлях на босу ногу, с дамскими щипцами в руках пробежал по палубе к камбузу. Спустился. Поднялся, остановился у борта. В дверях лестницы появилось завитое, томное, напудренное женское лицо, и картавый голос капризно произнес: — Alexandre, veux-tu descendre? (Александр, сойдешь ли ты? (фр.)) Белокурый господин кинулся вниз, за скрывшейся в люке дамой.
В кают-компании звенели посудой. Прошел немец-матрос с закоптелым кофейником.
Федор Михайлович сидел, не двигаясь.
Верочка подошла к нему. Федор Михайлович поднял на нее пожелтевшие, печальные, больные глаза и сказал:
— Вера Николаевна, скажите, зачем и куда я еду?
— Зачем? Это не дано нам знать…
— Зачем я живу?
— Так Богу угодно. Значит, не исполнили вы всего, что вы должны были совершить на земле. Не кончен ваш путь…
Федор Михайлович скривился…
— Слова… слова… слова… — сказал он. — Я сильный, и мне не нужно утешения.
— Кто знает, что еще будет впереди, и для чего Господь из бездны испытаний вынес вашу жизнь. Так надо.
— Вера Николаевна. Это магометанский фатализм.
— Да это фатализм, но фатализм христианский. Ни один волос не упадет с вашей головы, если на то не будет воли Божьей.
Как няня ребенку, стала говорить Верочка Федору Михайловичу:
— Мы едем в Берлин. И вы с нами. Будем работать. И ждать, терпеливо ждать, когда спасет Господь свою Россию. И тогда мы вернемся туда… Домой вернемся мы… будем работать… будем учиться… Главное, любви будем учиться. Погибли мы от того, что не было любви между нами. А теперь есть. Вот уже несколько нас. Вы, Шпак, папа с мамой, а потом будет еще больше, будет христианская община.
— Alexandre, veux-tu descendre? — сказал, криво усмехаясь Федор Михайлович.
— Да… И Баланины. Мы примем и их, такими, как они есть. Все — люди. Мы молоды, Федор Михайлович…
— Говорите о себе…
— Нет, и вы… И мы должны, слышите, мы должны сберечь себя, научиться многому к тому дню, когда позовет нас обратно Русь. Мы не можем прийти туда с пустыми руками и пустым сердцем. Там так страдали. Там так нужны наша ласка и любовь.
— Вы верите, что мы вернемся?
— О!.. Не так скоро… Пройдут месяцы, годы. Но будет день. Будет такой светлый, радостный день, и воскреснет Русь! Христа распинали и мучили иудеи, хамы распяли и убили Русь, но воскрес Христос, и Русь воскреснет. Мы придем и скажем им: Христос воскресе.
— И никто не ответит. Там умерли все. Кто мне ответит? Нет моей Наташи.
— После святой заутрени в Печерской лавре некогда настоятель вошел в пещерные могилы и сказал: Христос воскресе, и из всех пещер четким шорохом пронесся ответ: Воистину воскресе!.. То же и на Руси будет. Чудесна Русь, и чудо будет в ней!..
— Я не доживу до этого чуда. Оторваны мои корни от моей земли, и чувствую я, что не вынесу и умру. Не пересаживают старого дерева на новое место…
Ярче становились дали. Серебром сверкали снег и лед, прозрачными аметистовыми туманами надвигались берега. Ближе подступали острова с красивыми дачами, с садами голых деревьев, с решетками, сбегающими к берегу, где голубой каемкой лежало море. Прекрасен был Божий мир на севере, как был прекрасен он и везде, где ни касался божественный резец, где ни ударял чекан великого Мастера и великого Архитектора.
Маленькая девичья рука, тоже создание Господа Сил, тоже красота в розовом блеске кожи и нежном тепле пальцев, тихо легла на темную загрубелую руку Федора Михайловича. Близко заглянули к нему в глаза темные вишни в собольей корзине ресниц. Перламутровый пар шел из пунцовых губ, жемчугами блестели зубы. Сколько силы, сколько здоровья, сколько русской красоты было в Верочке!