Но ты так и не предполагаешь, куда могла деваться его проза? Стоит ли хоть искать... даже не потому, что она не существует физиче-ски, а потому что еще существует страх...
- Нет, я не промолчу... он будет всегда. Он не может исчезнуть. Ведь страх
-- это биологически оправданное и данное природой всему живому! Доказано, что даже растениям, стебелечкам. Это датчик за-щиты, самосохране ния, это шанс выжить в борьбе за жизнь. Вот наши "извращенцы науки", как их тогда называли, понемножку возвращаются в жизнь, даже мертвые возвращаются, потому что они нужны самой жизни, чтобы она не окончилась бесславно... дело не в том, что много атомных бомб... дело в том, что их перестали бояться. Не физически бояться, но вроде как "их все равно не взорвут, мол, нет таких безум-цев, чтобы взорвать весь мир". Весь мир не взорвут -- не страшно. Вот если рядом взорвется -- страшно. Страх возвращается, слава Богу... это вернее всяких соглашений. То есть их и подписывают под давлением страха... ты не прав.
- Он подступил ко мне, режиссер, теперь, потому что хочет поставить то, что реабилитирует его. Ему не все равно, как отнесутся не к спектаклю, а к нему... и он хочет от меня получить пьесу!..
- Это приходит много позже. Наверное, с мудростью возраста... Моцарт был гуляка... Эйнштейн размышлял по-мопасановски, на ком ему жениться: на дочери или на ее матери, а может, сразу на обоих... очевидно, постные люди праведники, а праведник закован в рамки морали и не может вы-рваться, чтобы создать новое...
- Мама, это говоришь ты? Ты!
- Видишь. Даже меня ты не знаешь. А себя?
- Нет. Но, когда я разговариваю с тобой, многое так проясняется... так ты считаешь, что не надо искать?
- Тебе не надо связываться с твоим Пал Силичем... та женщина тебе правильно говорила: вы не равны талантом... и положением, у вас все в обратной пропорции. Это может кончиться только ссорой.
- Но мне никто так не предлагает... да еще столичную сцену...
- Он ведь только предлагает... зачем тебе этот ненадежный мир... эх, как редко случается то, о чем мечтают родители для своих детей... да и случается ли?
- Может быть, позвонить в журнал? Потом можно будет выстроить цепочку
- Вряд ли там кто-то остался из тех, кто тебе подскажет. Столько лет прошло... такие разоблачения...
- Неужели ты думаешь, что сменили команду, а не табличку?
- Ты стал таким взрослым... может быть, талант старит... умуд-ряет...
- Нет. Чем больше вникаешь в свою область, тем наивнее стано-вишься в жизни...
- А если эта область -- жизнь?...
- Ее описали великие графоманы.
Великие графоманы земли, преклоняюсь перед вами и благодарю за то, что вы были и оставили нам ваши шедевры, ставшие непреходящей ценностью веков. Рискну назвать, хоть одно имя, чтобы понятно было, какие титаны достойны этого великого звания -- пишущий человек, писа-тель... Данте... Петрарка... Шекспир... Гете... Гюго...
Бальзак... Лев Толстой... Гросман... Мандельштам... Хемингуэй...
Возвращение к началу
Смирнов не заглядывал в авоську много лет. Он жил среди пере-плетов книг, среди их переплетений... он не мог не писать, а это требо-вало соредоточенности и уединения. Время не располагало к людской откровенности, но это никак не относилось к его страсти -- именно рас-краивать свою душу не перед людьми или Богом, но перед собой, перед неисписанным листом бумаги, а значит, перед всем миром. Он не думал об этом -- он писал.
Наконец, настал час, когда он понял, что молчание его - это ве-ревка, и чем оно продолжительнее, тем прочнее она и тем плотнее об-матывает петлями шею. Уже и не было никакой необходимости тянуть за ее конец, чтобы сдавить эту шею и сделать молчание его вечным. Но он не хотел этого, и, как профессиональный разведчик, анализировал не потом, в свободное время, на досуге, а прямо тут - в поле, на морозе, под дождем в воде -- по мере поступления данных, потому что вполне могло случиться так, что времени подумать и проанализировать не бу-дет никогда, а он разведчик, и его дело отдать людям все, что он узнал. Он тайно печатал свои стихи сам... на разных машинках с непохожими шриф-тами и изъянами букв и начал рассылать их в редакции с разных почто-вых ящиков. Конверты тоже не надписывал от руки, и шрифты на кон-верте и на листах, вложенных в него, были разными. Обратного адреса он не указывал, а потому еще, чтобы не засвечиваться на почте, опус-кал свои послания в разных местах и безо всякой системы. Это были не фантазии сумасшедшего, но предосторожности профессионала, ос-ведомленного о силе противника, каковым в данном случае для него была власть. Конечно, ему интересно было бы знать реакцию редакций, но... ответить ему было явно некуда... ему даже важнее было не мнение профессиональных критиков и лингвистов, но гражданская реакция... на публикацию он явно не рассчитвал. Дома тоже ничего не держал -- все в голове... стихи, поэмы, варианты... мысли вслух...
Его тренированная память была известна многим. О ней даже анекдоты рассказывали, что он, когда в засаде сидит, не то что все, как фотка запоминает, а даже сколько раз фриц задним проходом стрельнул, а по этому заключает, как врага кормят...
Смех смехом, а когда его из армии вчистую списали осенью сорок пятого, видно где-то пометили про его способности, и стали вызывать... куда вызывают... тут он струхнул, потому что не знал, как отказаться... "Нам, Родине, нужны такие люди, Смирнов, - говорил полковник. - Вы думаете война закончена? -- Она только начинается! Внутренний враг еще страшнее. С ним надо бороться. Нам такие, как вы, очень нужны. Подумайте и приходите... " это повторялось много раз. Повестки были строгими. Полковники разными. Один сказал откровенно: "С таким паспортом и прошлым не продержишься. С нами будешь под крышей -- без нас под колпаком. Подумай. А бумагу мы тебе другую сделаем, и пойдешь далеко -- жить будешь... " Он тогда долго думал, и образование его шло семимильными шагами... сначала в госпиталь лег -несколько месяцев -- тоже жизнь... потом уехал в санаторий... опять в госпиталь... и повестки стали реже... дорого бы он дал за то, что бы посмотреть свое дело... что там понаписано врачами, что полковниками...
Прошлое ворочалось в нем и никак не могло улечься, застыть, затаиться в дальних уголках памяти. Оно все время кололо его изнутри острыми углами, и он проживал его тысячи раз, отчего оно никак не уменьшалось, не съеживалось от времени. Он зрительно представлял его линией, которую он прочерчивает ежедневно, удлинняя и удлинняя каждый раз на крошечный прожитой отрезок. От частого повторения эта линия становится все толще и толще, и потому, получалось, что внутри у него одна дорога: по прошлым, прожитым и снова, и снова проживаемым ежедневно событиям, месяцам и годам. Он не мог уйти от него, от своего прошлого. Не мог поставить точку, рубеж и начать от него новую жизнь. Наоборот -- он втягивал эту свою новую жизнь в прошлое и ценил ее и творил по старым, возможно, уже негодным шаблонам...
Поскольку он довольно часто бывал у себя в лесу, авоську при-шлось перенести в другое место и спрятать у тещи друга.
Толстые журналы просматривал в библиотеке, все, какие мог достать -- от "Нового мира" до "Сибирских огней", от "Литературного обозрения" до "Родных просторов" -- нигде ни строки. А он писал, писал и писал -- его не волновал КПД работы, его утешало и огорчало срав-нение с опубликованным на прочитанных страницах...
одновременно и сильно.
Ни одна душа на свете не знала о его настоящей жизни -- ни ар-тельщики на работе, ни собутыльники, ни малочисленные знакомые.
Друзей у него не было. Он исключил такое понятие из своей жизни еще на фронте, когда его друг, вернее "друг", ради собственного спасения бросил его в критической, безвыходной ситуации и... погиб вслед за этим в своем расположении, а не в бою. Он же тогда поплатился колен-ным суставом, но остался жив, и никто не знал, что произошло, кроме Бога, который, по его разумению, все брал на заметку и не выводил среднюю, а взаимно уничтожал плюсы и минусы. Выйти на его литера-турные труды не было никакой возможности...
После того, как они глупо расстались с Машей Меламид, даже не так -- по его глупости расстались... что же теперь... теперь ее нет, по-тому что судьба второй раз не простила ей, что она еврейка... сначала развела с ним... опять не так -- он не решился пойти против ее родите-лей, которые категорически не пускали ее за "гоя"... он хотел им дока-зать и просил у нее всего год... а потом... потом через год было уже гетто...
После того, как у него не стало Маши, женщины не могли досту-чаться к нему. Он сам брал их, когда ему это было нужно, и допускал до себя на столько, на сколько ему хотелось... но ни одной из них ему не хотелось прочесть стихи, как он читал Маше. Им, ни одной никогда и в голову не приходило, что он пишет стихи... какая чушь! Вряд ли хоть одна из них прочла стихотворную строчку после
"Буря мглою... " в седьмом классе... они были земные, деловые, влюбчивые, рассчетливые, доступные, недотроги, красивые, толстые, с огромными руками и ногами, с тонкими пальцами и щиколотками, хорошо одетые и пахнущие чесноком и мылом "Красная Москва"... они были женщины, но не друзья, даже не подруги...