Лаптев все продумал нынешней ночью и все решил. Алешка, младший сын, последыш, попал в беду, и спасти его мог только отец. И теперь уже никто и ничто не могло остановить Лаптева. Потому что остановиться значило потерять сына.
Много лет назад старший, Володька, который сейчас был летчиком, мог остаться без ноги. Болезнь началась как-то незаметно, парнишка не привык жаловаться. Потом в районной больнице его лечили. Лечили, лечили и долечили. Позвали Лаптева и сказали: "Надо отрезать". Лаптев домой забежал, взял деньжонок да харчи. Полушубок надел и отправился. Станция лежала в пятидесяти километрах. Хорошо, обоз попался, за десять часов добрались. Тяжелая дорога была, снежная.
В областном центре врачи постановили тоже: "Резать, пока не поздно". Если бы сам Лаптев не был хромым, если бы сам он на костылях не напрыгался, то может быть...
Завернул Лаптев Володьку в одеяло и потащил дальше, в Москву. Как он там мыкался, как бился, одному богу известно. Но в конце концов попал Володька в хорошие руки, в клинику, к профессору, и правая нога его осталась целой. Даже в летчики сумел выйти.
Лаптев об этом случае не любил вспоминать, зачем ворошить беду. А когда в первое время люди пытали его: как, дескать, хватило духу аж в саму Москву добраться и там все устроить, отвечал коротко: "Прижмет - и до бога дойдешь".
Не для того рожал Лаптев детей, чтобы бросать их посреди дороги, как худых щенят. И вот двое уже ушли, своими домами жили. Остался последыш, Алешка. Надо было его до ума доводить.
Оттягивать Лаптев не стал и в обеденный перерыв, не заходя в столовую, снова отправился в школу. Все вышло именно так, как он предполагал. Даже несколько хуже.
Директриса, как и утром, сидела за своим столом. Но теперь это был другой человек: она будто выросла, выпрямилась, жердью из-за стола торчала; а в глазах уже не участие и печаль светились, а поблескивал холодок властного небрежения.
- Никаких сведений... Очень занята... - говорила она тоном, не допускающим возражений. - Прошу не вмешиваться... Не могу позвонить вам... А с учениками тем более никаких бесед...
- Послушайте, - сказал Лаптев. - Я разговариваю с вами не как газетчик. Газета не будет об этом писать. Я как человек хочу разобраться. В частном порядке. Как отец. Как знакомый Евгения Михайловича, которого я уважал. Понимаете, в частном порядке. Разве обязательно нужен какой-то мандат, чтобы знать правду? По-моему, это право каждого человека.
- Ах, в частном порядке... - иронически протянула директриса. - В каком еще частном порядке? У нас школа, школа... У нас дети. Де-ети. .. И мы не позволим,- возвысила она голос. - Мы не позволим устраивать здесь какое-то... варьете, - улыбнулась она, очень довольная найденным словом, - не позволим. Как бы этого ни хотели отдельные... частные... мужчины, которым на детей наплевать, а лишь бы... - кашлянула она многозначительно. - Между прочим, вы не первый. Уже два защитника обращались в райком. Их как следует отчитали,злорадно сказала директриса, - Вы третий. Почему-то все мужчины. Странно.
От негодования лицо ее разгорелось, стало моложе, а глаза презрением пылали и к Лаптеву, и к Балашовой, и к кому-то еще. Слишком много огня в них было, для двух-то людей.
Лаптев понял, что здесь ему дожидаться нечего, и, попрощавшись, ушел. Директриса проконвоировала его до ступеней. Видно, опасалась, чтобы он по школе не пошел бродить да выспрашивать. Но Лаптев этого делать пока не собирался. Так что зря она раньше времени беспокоилась.
Короткая дорога от школы до столовой лежала через парк, а вернее, сквер. Уже на памяти Лаптева за это малое время сквер уменьшился почти вдвое. Школа спортивную площадку себе выстроила среди деревьев, вырубив те, что мешали. Хотя рядом, с обеих сторон, лежала пустая земля. Но, видно, захотелось в тени спортплощадку устроить. Недавно здесь новую линию освещения проводили. Кое-какие деревья и большие ветви мешали проводам и столбам. Сквер проредили. Пестренькие фермы для светильников стояли теперь в три ряда.
Но жил еще сквер, жил. Старые тополя высоко вздымали убеленные снегом ветви. Приземистые клены прочно стояли на черных своих лапах. Веселая птица синица звонко тренькала где-то в ветвях. Лаптев остановился и, задрав голову, начал искать ее. И глаза его невольно увидели за черной мешаниной ветвей огромное, опрокинутое над миром небо. Сегодня оно было чистым, и ясная его голубень была согрета мягким солнечным светом. И оттого казалось, что не только там, далеко над землей и деревьями, лежит эта прозрачная синь. Казалось, что она вокруг, что мир налит ею всклень и потому замер. И лишь веселая, обрызганная этой небесной голубизной, птица весело поет белому свету о его счастливом нынешнем часе.
Чей-то говор потревожил Лаптева, и он пошел дальше. Но уже не было в душе его той боли, с которой выходил он из школы. Все как-то немного развеялось.
Столовая уже опустела и казалась просторной. Молодая женщина в коричневой кожаной юбке и светлом свитере легко прошла и села почти в самом конце зала, у окна. Лаптев обедал и время от времени глядел на нее. Ему показалось знакомым это лицо: матовый гладкий лоб с короткой челкой над ним, прямая линия носа, четкого очерка губы и подбородок, высокая шея, волосы до плеч. Эта женщина была непохожа на тех, кто всегда обедал здесь, нетороплива, спокойна. Потом она прошла мимо Лаптева, поглядела на него мягким, по-женски добрым взглядом. "Может быть, это и есть Балашова", - подумал Лаптев. Но тут же понял, что Балашова должна быть старше, ей тридцать с лишним, по меньшей мере. А эта женщина совсем молода.
Но почему-то он не мог забыть о ней, да и не хотел. И в своей комнате, за столом, он нет-нет да и вспоминал. А вспомнив, оставлял работу и глядел в окно. И лицо его морщинила печальная и чуть смущенная улыбка.
В одну из таких минут и застал его редактор, неслышно отворив дверь. Он поглядел на Лаптева, хмыкнул, а усевшись за стол, рассматривал его долго, подчеркнуто внимательно. Разглядел что-то ему видное, сказал:
- Ну-ну... - и, подавшись вперед, к Лаптеву, налегая грудью на стол, спросил: - Ты толком мне можешь объяснить, что происходит? Опять звонит Пулин. Опять, говорит, твой приходил. Ну, объясни толком, чего тебе надо?
- Мне нужно узнать все точно, всю правду, - ответил Лаптев. - Я хочу...
- Брось ты мне хреновину городить,- досадливо перебил его дядя Шура. - Ты мне откровенно скажи, чего тебе надо? Чего ты добиваешься? Объясни, кто она тебе? Любовница? Так и скажи, я пойму. А хреновину не городи, всякие басни не рассказывай. Мы с тобой не дети, и нечего мне мозги пудрить. Ну, расскажи честно, и вместе подумаем, как быть, чем помочь. А так же нельзя. Я тебе запрещаю этим заниматься, ты молчишь, сопишь, вроде соглашаешься. А сам снова лезешь. Пулин на меня орет: что у вас, говорит, за бардак? Мы же, в конце концов, орган райкома, а не какая-то анархическая листовка. Правда? Ты это понимаешь? Ты же не мальчик? Так же нельзя, это несерьезно.
- Я был у нее в обеденный перерыв, - сказал Лаптев.
- При чем тут обеденный перерыв?
- А при том, что я буду заниматься этим делом не как сотрудник газеты, а в свободное время. Частным порядком буду разбираться. В рабочее время свое дело делать. А чем я занят после работы, никого не касается. Мое личное дело.
Дядя Шура даже рот раскрыл от удивления.
- Вот это да... - наконец вымолвил он. - Частное расследование? Силен мужик. Прямо как в кино. Значит, частная лавочка. Интересно. В книжках читал, в Америке такие есть. Теперь, выходит, и у нас появились. Ясно... - проговорил он все это бодрым голосом, а потом вдруг устало добавил: - Значит, темнишь, не хочешь рассказывать.
- Я правду говорю, - ответил Лаптев.
- Какая там правда, - начал злиться редактор.- Какие могут быть частные лавочки. Чего ты с ума сходишь? Ну, выгонят тебя с работы, вот и вся недолга. Потом схватишься за голову.
- Ну и выгонят, не помру, - в тон ему ответил Лаптев.
- О-ох, какой ты гордый, - покачал головой редактор.- Нет, нам с тобой особо гоношиться нельзя. Мы кто? - спросил он доверительно. - Специальность у нас какая есть? Вот это, - поднял он над столом листки бумаги и бросил их, это сейчас не специальность. Любого человека, вон из школы, из десятого класса, возьми, и через месяц он будет не хуже нас работать. Так что гордиться не надо. А вот прогонят, и кому мы нужны? - развел он руками. - Спецули... Только горбом ворочать, так устарели. Так что ты не больно гордись. Профессия наша, надо прямо сказать, говенная. Это инженер или даже техник любой, даже слесарь какой-нибудь, токарь-пекарь, да вон паша уборщица может с места на место бегать. А мы нет. Вот так. Худо-бедно, платят тебе почти две сотни. Не клят, не мят, под крышей сидишь. Да и не столько работаем, честно говоря, сколько языками мелем. Это все надо ценить, а не заедаться.
Дядя Шура тяжело поднялся из-за стола, очки снял, лицо свое отечное крупными ладонями помассировал и, уходя, сказал: