шел, и голова его вползала раздутым языком в тесный колокол и билась, терлась, влипала во влажные, щекочущие, потные стены, ворочалась, изнемогая в клейком водовороте, и он с хрипом дышал, изредка выбираясь на воздух.
Шелковников спал, лицом в подушку, растопырив локти якорем и посвистывая на выдохе.
Грачев притворил дверь на его половину и указал пальцем:
— Там спят.
— Понял, — отозвался лысый, потрогав острый свой нос. — А где…
— За шкафом, стена, там вон.
Лысый свободно прошелся до шкафа, окунулся за него по пояс, пошуровал совершенно молча в мусоре ногой, выбрался и, кусая губу, уставился на голое тело на плакате.
— Может, мыши? — отрывието спросил он.
— Крысы, —тяжело выговорил Грачев, он сел на кровать, заставляя себя читать расписание занятий, — Это — крысы.
— Но почему такая уверенность? — возмутился лысый, прометнулся по комнате, заметно хромая на левую ногу, так споро, будто у него была под ногами бочка. — Видел? Хоть раз?
Грачев нехотя поднял голову, запрятав глубже глаза.
— Я чувствую… Кроме этого — постоянные шорохи. Мыши так не смогут. Лезет. Так сильно, что разрывает на своем пути, продирается.
— Ну-у! Это мышь-то не сможет! — оскорбился за мышей лысый, — со страшной силой сможет! Ведь ночь — все шумит сильней, чем может. За шкафом тута — как рупор, усиляст, орет. Это мыши — несомненно. Крыса, она не скрытно. За ней сила. Она хорониться не станет!
— Я, я почти видел… ночью. Чувствовал, точно!
— Ну как возможно это, — чуять?! — раздраженно крикнул лысый, уселся на стул, потер хромую ногу и уставился прямо на Грачева. — Я, я тоже порой много чего всякого чувствую, но не надо слишком воспринимать-то, искренне очень. Смерть, к примеру, или жизнь. Это губительно слишком это понимать… Чувствовать! Крыса— это не то, что эмоцией или мозгой схватишь… Разве это таракан? Это — сила, огонь! Ее ведь не спрячешь. Да неужели она — она! — будет там отсиживаться? — и он, пригасив голос, опасливо покосился на шкаф. — Это же слепая. Слепая злоба. Она тебя не видит.
И лысый тщательно нюхнул воздух:
— Душ-шно у вас!
— Да вы боитесь, что ли?— тихо нагнулся к нему Грачев и потер защипавшие щеки, — Не надо, что вам-то? Я испытывал. Вот была ночь, и я спал, и сон. Шелковников, сосед мой, шутник, веселый, — и будто он съел яблоко и огрызок мне, сюда, на плечо. Влажный, такой тяжеловатый, — с запинкой вышло последнее слово, он крепился.
Лысый что есть сил тянул к нему по-птичьи скособочившуюся голову.
— Я проснулся от этого. Ну и— действительно: вот что-то на плече, как бы, — сидит, и как бы, — Грачев изогнулся, заледенев лицом, и пугливо повел в воздухе рукой по над шеей. — Как бы —ближе уже к шее, щекотно так, чуть. Я подумал: вот сволочь. Это я про Шелковникова. Что он там положил? Огрызок. Потянулся к лампе — включу, а это, это — раз! — пропало, раз — скакнуло так. на животе. здесь, так легонечко толкнулось и дальше, уже по полу, по полу, царапчатый такой клубочек: так и покатился црап-тап-тап и црап-тап-тап, и црап-тап-тап и прямо вонзился — аах! — под шкаф, в бумаги, продрало, и дальше, сквозь пол, под пол — ноги мои уже на полу, вскочил — и дошло до ног потрясение от того, что провалилось, что-то, под пол… пол…
Грачев смолк, изучающе осматривая набитыс карманы лысого, острый сго подбородок, выцветший шпагат рта, нос, прохладный, как ручка холодильника, и безжизненно вытаращенные глаза.
— Яд…—сипло сказал Грачев, — я-а, потом я еще подумал, думал, вспоминал: вот рот иногда, во сне, открывается рот…
— Стой, —едва сльитно попросил лысый, — завязывайте свои истории.
Он коротко вытер под носом и с отвращеньем принюхался:
— Да что смердит-то у вас?
Грачев пожал плечами, повел взглядом вокруг — ничего неизвестного нет.
— Пьяный был тогда? — устало спросил льсый,
— Был.
— Ну вот и ясно все, понятно.
— Я нашел следы. На обуви, на черной. Как цветочки такие, из пыли— там же пыльно, у них. Редкие следочки. Широко лапки ставила. Или большая. Навернос, большая. А я ведь по ночам камни кидаю. Отражаю. Вот тут, в коробочке — я это из щебенки выбрал. Сплю, а рука в коробочке.., — Грачев улыбиулся себе. — Если ты ведешь огонь на испуг, так сказать, с целью создания паники — тогда камень пускается по паркету. вскользь: гремит. Когда влетает уже под шкаф непосредственно — цели уже нету, сокрылась. Если на поражение цели непосредственно, тогда надо метнуть! Низко и сильно. Тогда достигается бесшумность и появлется надежда на поражение. Но все это трудно, — и он вдруг качнулся к лысому, и глаза его беспокойно заискали что-то на безмолвно слушающем лице. —И знаете, вот что странно до ужаса. Опа, она ведь раньше — боялась куда как больше! Сразу, сразу — пырск! И нету, и нету, мигом. А теперь — будто недовольная, вызнала, что ли, что я — один? Запищит, как забьется даже… Вы, наверное, знасте, приходилось, как они так, так по-писки-ва-ют? Вгрызается в камень! А вот я и думаю: а если выскочит? Она ведь очень-очень быстрая — раз! Озлобится, так? И в потемках разве я услежу когда? И сможет скакнуть, скакнуть, как пружинка. Ага?
Знаю, я продумал: самое уязвимое у меня горло, да? И она цепкая, вцепится, это сколько коготочков-то сразу — не оторвать! И еще беда — скользкая. Рукам неудобно. Правда, за хвост можно рвануть, да он тоже беда — все виться будет на стороны, или в кольцо. И скользкий, в выделениях, наверное, а уж чтоб до пасти достать…
— С-стой!! — прошипел лысый, и рот его безобразно расползся, желая вдохнуть, он хватал корявыми пальцами горло свое, мял его с силой, срываясь пальцами, и забрал наконец в себя вдох, задышал глубоко и жадно, как спасшийся.
Грачев даже ис посмотрел на него —он вслушивался.
Лысый забегал опять по комнате, похожей на гранату. Спотыкнулся в узком, нак ручка, коридорчике об обувь, распустившую шнурки сомовьими усами, сунулся в журчащий санузел совместного типа, дальше — назад, в комнатку: кровать, стол без единой газеты и книги, разбитый шкаф у стены, оперенный лохматыми щепками отстающей крашеной фанеры и подсеребренный