печальный мудрец, и вздохнула непобедимо: пропадаешь на два месяца, а потом появляешься и просишь несбыточного. Она сказала, что не видела Дельгадину больше месяца, что та, похоже, оправилась от страха, которого натерпелась, когда я громил комнату, оправилась настолько, что не вспомнила об этом и не спросила про меня и вообще довольна своей новой работой, и работа лучше и платят больше, чем за пришивание пуговиц. Внутри у меня полыхнуло огнем. Не иначе, как проституткой стала, сказал я. Роса возразила, не моргнув: если бы так, она была бы здесь. Где бы еще ей было лучше? Быстрота, с какой она привела этот логический довод, усугубила мои подозрения: откуда мне знать, что ее там нет? В таком случае, парировала она, тебе лучше вообще не знать ничего. Или не так? Я ее возненавидел снова. Но после некоторых препирательств она пообещала поискать девочку. Без особых надежд, потому что телефон соседки, по которому она ей звонила, все еще отключен, а где живет девочка, она понятия не имеет. Ну ладно, это не смертельно, черт возьми, сказала она, я тебе позвоню через часик.
Часик затянулся на три дня, но девочку она нашла, здоровенькую и свободную. И я вернулся, пристыженный, и исцеловал ее всю, каясь, целовал с двенадцати ночи до ранних петухов. Как долгое покаяние, которому я обещал предаваться вечно, и было так, словно все началось с самого начала. Комната стояла голая, нежилая, и все, что я принес когда-то, пришло в упадок. Роса оставила все в запустении и сказала, если я хочу что-нибудь улучшить, то за мой счет, поскольку я у нее в долгу. Но моя экономическая ситуация шла к полному нулю. Пенсии с каждым разом хватало все на меньшее и меньшее. То немногое в доме, что можно было продать – исключая священные для меня драгоценности матери, – не имело рыночной ценности, и ничто не было достаточно старым, чтобы считаться старинным. В лучшие времена губернатор делал мне соблазнительное предложение купить целым блоком книги классиков – греческих, латинских и испанских – для библиотеки департамента, но тогда у меня к этому не лежала душа. А потом случилось столько политических перемен и вообще мир стал хуже, так что власти уже не думали ни об искусстве, ни о литературе. Устав искать достойный выход, я сунул в карман драгоценности, которые мне вернула Дельгадина, и пошел закладывать их на мрачную улочку, которая вела к городскому рынку. С видом рассеянного мудреца я несколько раз прошелся мимо битком набитых захудалых кабачков, лавчонок со старыми книгами и ломбардов, но честь Флорины Диас преградила мне путь: я не отважился. Тогда я решил продать их с высоко поднятой головой в старинном и достойном доверия ювелирном магазине.
Рассматривая драгоценности через увеличительное стекло, продавец задавал мне вопросы. У него были манеры и повадки врача и такое же свойство внушать страх. Я рассказал ему, что эти драгоценности достались мне в наследство от матери. На каждое мое объяснение он отзывался, согласно бурча, и наконец отложил свой монокль.
– Очень сожалею, – сказал он. – Но это все – бутылочные донца.
На мое удивление, он пояснил с мягким состраданием: хорошо еще, что золото – это золото, а платина – платина. Я пощупал карман, желая убедиться, что принес счета за их покупку, и сказал вполне миролюбиво:
– Но они были куплены в этом почтенном магазине более ста лет назад.
Он и бровью не повел. Случается, сказал он, что с фамильных драгоценностей со временем исчезают наиболее ценные камни; их заменяют или домашние отщепенцы, или воры-ювелиры, и подлог раскрывается, только когда их пытаются продать. Однако, позвольте, одну секундочку, сказал он и унес драгоценности за дверь в глубине магазина. Через некоторое время он вернулся и, ничего не объясняя, указал мне на стул – сесть и подождать, – а сам продолжал работать.
Я оглядел лавку. Мне случалось несколько раз приходить сюда с матерью, и запомнилась фраза, которую она повторяла: «Не говори папе». Неожиданно пришла мысль, от которой меня передернуло: а что, если Роса Кабаркас с Дельгадиной сговорились и продали настоящие камни, а мне вернули украшения с поддельными?
Сомнения сжигали меня, но тут секретарша пригласила меня последовать за ней в ту самую дверь в глубине, в небольшой кабинет с длинными полками, уставленными толстыми томами. Колоссального роста араб поднялся из-за письменного стола в глубине кабинета, пожал мне руку, называя на «ты» с жаром старого друга. Мы вместе учились на бакалавров, сказал он мне вместо приветствия. Я без труда вспомнил его: он был лучшим футболистом в школе и чемпионом в наших первых походах по борделям. Потом я потерял его из виду, а он, увидев меня, такого дряхлого, должно быть, спутал с каким-нибудь своим однокашником.
На стеклянной поверхности письменного стола лежала открытой учетная книга из архива, в которой значились и драгоценности моей матери. Точная запись с датами и подробностями свидетельствовала о том, что она сама, лично, заменила драгоценные камни двух поколений красивых и достойных женщин рода Каргамантос и продала их этой самой лавке. Это случилось, когда хозяином, вершившим дела, был отец нынешнего владельца, с которым мы еще учились в школе. И он успокоил меня: эти уловки – обычное дело для знатных семей, попадавших в беду, чтобы разрешить денежные затруднения без ущерба для чести. Перед лицом жестокой реальности я решил сохранить то, что услышал, как память об иной Флорине де Диос, которой я не знал.
В начале июля я почувствовал истинное расстояние, отделявшее меня от смерти. Ход моего сердца ослабел, и я повсюду начал видеть безошибочные признаки конца. Самое четкое ощущение пришло во время концерта в Обществе изящных искусств. В зале испортился кондиционер, и сливки всей литературы и искусства томились, как в паровой бане, в битком набитом зале, но магическая сила музыки возносила к небу. А в конце, на Allegretto poco mosso, меня потрясло прозрение, что я слушаю последний концерт, отпущенный мне судьбою в этой жизни. Я не испытал ни боли, ни страха, а только всесокрушающее чувство: мне довелось это пережить.
Когда наконец мне, мокрому от пота, удалось пробиться сквозь объятия и фотографов, я столкнулся носом к носу с Хименой Ортис, восседавшей, точно столетняя богиня, в кресле на колесах. Само ее присутствие навалилось на меня ощущением смертного греха. Она была в шелковой тунике цвета слоновой кости, такой же гладкой, как ее кожа, нитка настоящего жемчуга трижды обвивала ее шею, волосы как перламутр, подстриженные по моде двадцатых