Медленные пальцы маленького музыканта своеобразно рассказывали о трагических волнениях гениальной души Бетховена, о молитвах Баха, изумительной красоте печали Моцарта. Елизавета Спивак сосредоточенно шила игрушечные распашонки и тугие свивальники для будущего человека. Опьяняемый музыкой, Клим смотрел на нее, но не мог заглушить в себе бесплодных мудрствований о том, что было бы, если б все окружающее было не таким, каково оно есть?
Иногда его жарко охватывало желание видеть себя на месте Спивака, а на месте жены его — Лидию. Могла бы остаться и Елизавета, не будь она беременна и потеряй возмутительную привычку допрашивать.
— Как вы понимаете это? — выпытывала она, и всегда оказывалось, что Клим понимает не так, как следовало бы, по ее мнению. Иногда она ставила вопросы как будто в тоне упрека. Первый раз Клим почувствовал это, когда она спросила:
— Вы не переписываетесь с братом?
— Почему вы знаете?
— Я — спрашиваю.
— Но так, как бы уже знаете, что не переписываюсь.
— А — почему? Клим сказал:
— Мы — очень разные. Интересы наши тоже различны.
Взглянув на него с улыбкой, в которой он поймал нечто нелестное для себя, Спивак спросила:
— А каковы ваши интересы?
Клима задела ее улыбка; желая скрыть это, он ответил несколько высокопарно:
— Я полагаю, что прежде всего необходимо относиться честно к самому себе, нужно со всей возможной точностью установить границы своей личности. Только тогда возможно понять истинные запросы моего я.
— Похвальное намерение, — сказала Спивак, перекусив нитку. — Может быть, оно потребует от вас и не всей вашей жизни, но все-таки очень много времени.
Подумав, Клим спросил:
— Это — ирония?
— Зачем? Нет.
Он ей не поверил, обиделся и ушел, а на дворе, идя к себе, сообразил, что обижаться было глупо и что он ведет себя с нею нелепо.
Спорить с нею Клим не решался, да и вообще он избегал споров. Ее гибкий ум и разносторонняя начитанность удивляли и озадачивали Клима. Он видел, что общий строй ее мысли сроден «кутузовщине», и в то же время все, что говорила она, казалось ему словами чужого человека, наблюдающего явления жизни издалека, со стороны. За этой отчужденностью мнений ее Самгин подозревал какие-то твердые решения, но в ней не чувствовалось ничего, что напоминало бы о хладнокровном любопытстве Туробоева. В конце концов слушать ее было не бесполезно, однакож Самгин радовался, когда приходил, Иноков и отвлекал на себя? половину ее внимание.
Одетый в подобие кадетской- курточки, сшитой из мешочного полотна, Иноков молча здоровался и садился почему-то всегда неуютно, выдвигая стул на средину комнаты. Сидел, слушая музыку, и строгим взглядом осматривал вещи, как бы считая их. Когда он поднимал руку, чтоб поправить плохо причесанные волосы, Клим читал на боку его курточки полусмытое синее клеймо: «Первый сорт. Паровая мельница Я. Башкирова».
Покуда Спивак играл. Иноков не курил, но лишь только музыкант, оторвав усталые руки от клавиатуры, прятал кисти их под мышки себе, Иноков закуривал дешевую папиросу и спрашивал глуховатым, бескрасочным голосом:
— А чем отличается соната от сюиты? Неприязненно косясь в его сторону, Спивак сказал:
— Вам это не нужно знать, вы не музыкант.
Елизавета, отложив шитье, села к роялю и, объяснив архитектоническое различие сонаты и сюиты, начала допрашивать Инокова о его «прохождении жизни». Он рассказывал о себе охотно, подробно и с недоумением, как о знакомом своем, которого он плохо понимает. Климу казалось, что, говоря. Иноков спрашивает:
«Так ли?»
Пред Самгиным вставала картина бессмысленного и тревожного метания из стороны в сторону. Казалось, что Иноков катается по земле, точно орех по тарелке, которую держит и трясет чья-то нетерпеливая рука.
Этот парень все более не нравился Самгину, весь не нравился. Можно было думать, что он рисуется своей грубостью и желает быть неприятным. Каждый раз, когда он начинал рассказывать о своей анекдотической жизни, Клим, послушав его две-три минуты, демонстративно уходил. Лидия написала отцу, что она из Крыма проедет в Москву и что снова решила- поступить в театральную школу. А во втором, коротеньком письме Климу она сообщила, что Алина, порвав с Лютовым, выходит замуж за Туробоева.
«Этого надо было ожидать», — равнодушно подумал Клим и вслед за тем усмехнулся, представив, как, должно быть, истерически кричит и кривляется Лютов.
Болезнь и лень, воспитанная ею, помешали Самгину своевременно хлопотать о переводе в московский университет, а затем он решил отдохнуть, не учиться в этом году. Но дома жить было слишком скучно, он все-таки переехал в Москву и в конце сентября, ветреным днем, шагал по переулкам, отыскивая квартиру Лидии.
Листья, сорванные ветром, мелькали в воздухе, как летучие мыши, сыпался мелкий дождь, с крыш падали тяжелые капли, барабаня по шелку зонтика, сердито ворчала вода в проржавевших водосточных трубах. Мокрые, хмуренькие домики смотрели на Клима заплаканными окнами. Он подумал, что в таких домах удобно жить фальшивомонетчикам, приемщикам краденого и несчастным людям. Среди этих домов забыто торчали маленькие церковки.
«Не храмы, а конурки», — подумал Клим, и это очень понравилось ему.
Лидия жила во дворе одного из таких домов, во втором этаже флигеля. Стены его были лишены украшений, окна без наличников, штукатурка выкрошилась, флигель имел вид избитого, ограбленного.
Лидия встретила Клима оживленно, с радостью, лицо ее было взволновано, уши красные, глаза смеялись, она казалась выпившей.
— Самгин, земляк мой и друг детства! — вскричала она, ввода Клима в пустоватую комнату с крашеным и покосившимся к окнам полом. Из дыма поднялся небольшой человек, торопливо схватил руку Самгина я, дергая ее в разные стороны, тихо, виновато сказал:
— Семион Диомидов.
Остроносая девица с пышной, трагически растрепанной прической назвала себя:
— Варвара Антипова.
— Степан Маракуев, — сказал кудрявый студент с лицом певца и плясуна из трактирного хора.
От синих изразцов печки отделился, прихрамывая, лысый человек, в длинной, ниже колен, чесунчовой рубахе, подпоясанной толстым шнурком с кистями, и сказал, всхрапнув, всасывая слова:
— Дядя Хрисанф. Варя — распорядись! Честь и место!
Взял Клима под руку и бережно, точно больного, усадил его на диван.
Через пять минут Самгин имел право думать, что дядя Хрисанф давно, нетерпеливо ожидал его и страшно обрадован тем, что Клим, наконец, явился. Круглое. красное, точно у новорожденного, лицо дяди сияло восторженными улыбками. Рождаясь на пухлых губах, улыбки эти расширяли ноздри тупого носа, вздували щеки и, прикрыв младенчески маленькие глазки неуловимого цвета, блестели на лбу и на отшлифованной, розовой коже черепа. Это было странно видеть, казалось, что все лицо дяди Хрисанфа, скользя вверх, может очутиться на затылке, а на месте лица останется слепой, круглый кусок красной кожи.
— А мы тут разбирали «Тартюфа», — говорил дядя Хрисанф, усевшись рядом с Климом и шаркая по полу ногами в цветных туфлях.
Две лампы освещали комнату; одна стояла на подзеркальнике, в простенке между запотевших серым потом окон, другая спускалась на цепи с потолка, под нею, в позе удавленника, стоял Диомидов, опустив руки вдоль тела, склонив голову к плечу; стоял и пристально, смущающим взглядом смотрел на Клима, оглушаемого поющей, восторженной речью дяди Хрисанфа:
— Обожаю Москву! Горжусь, что я — москвич! Благоговейно — да-с! — хожу по одним улицам со знаменитейшими артистами и учеными нашими! Счастлив снять шапку пред Васильем Осиповичем Ключевским, Толстого, Льва — Льва-с! — дважды встречал. А когда Мария Ермолова на репетицию едет, так я на колени среди улицы встать готов, — сердечное слово!
В соседней комнате суетились — Лидия в красной блузе и черной юбке и Варвара в темнозеленом платье. Смеялся невидимый студент Маракуев. Лидия казалась ниже ростом и более, чем всегда, была похожа на цыганку. Она как будто пополнела, и ее тоненькая фигурка утратила бесплотность. Это беспокоило Клима; невнимательно слушая восторженные излияния дяди Хрисанфа, он исподлобья, незаметно рассматривал Диомидова, бесшумно шагавшего из угла в угол комнаты.
С первого взгляда лицо Диомидова удивило Клима своей праздничной красотой, но скоро он подумал, что ангельской именуют вот такую приторную красоту. Освещенное девичьими глазами сапфирового цвета круглое и мягкое лицо казалось раскрашенным искусственно; излишне ярки были пухлые губы, слишком велики и густы золотистые брови, в общем это была неподвижная маска фарфоровой куклы. Светлорусые, кудрявые волосы, спускаясь с головы до плеч, внушали смешное желание взглянуть, нет ли за спиною Диомидова белых крыльев. Шагая по комнате, он часто и осторожно закидывал обеими руками пряди волос за уши и, сжимая виски, как будто щупал голову: тут ли она? Обнажались маленькие уши изящной формы.