Среднего роста, очень стройный, Диомидов был одет в черную блузу, подпоясан широким ремнем; на ногах какие-то беззвучные, хорошо вычищенные сапоги. Клим заметил, что раза два-три этот парень, взглянув на него, каждый раз прикусывал губу, точно не решаясь спросить о чем-то.
— Николая Николаевича Златовратского имею честь лично знать, — восторженно изъяснялся дядя Хрисанф.
Когда Лидия позвала пить чай, он и там еще долго рассказывал о Москве, богатой знаменитыми людями.
— Здесь и мозг России и широкое сердце ее, — покрикивал он, указывая рукой в окно, к стеклам которого плотно прижалась сырая темнота осеннего вечера.
Остроносая Варвара сидела, гордо подняв голову, ее зеленоватые глаза улыбались студенту Маракуеву, который нашептывал ей в ухо и смешливо надувал щеки. Лидия, разливая чай, хмурилась.
«Эти славословия не могут нравиться ей», — подумал Клим, наблюдая за Диомидовым, согнувшимся над стаканом. Дядя Хрисанф устало, жестом кота, стер пот с лица, с лысины, вытер влажную ладонь о свое плечо и спросил Клима:
— А вам больше па душе: Петербург?
Климу послышалось, что вопрос звучит иронически. Из вежливости он не хотел расходиться с москвичом в его оценке старого города, но, прежде чем собрался утешить дядю Хрисанфа, Диомидов, не поднимая головы, сказал уверенно и громко:
— В Петербурге — сон тяжелее; в сырых местах сон всегда тяжел. И сновидения в Петербурге — особенные, такого страшного, как там, в Орле — не приснится.
Взглянув на Клима, он. прибавил:
— Я — орловский.
Лидия смотрела на Диомидова ожидающим взглядом, но он снова согнулся, спрятал лицо.
Клим начал говорить о Москве в тон дяде Хрисанфу:
с Поклонной горы она кажется хаотической грудой цветистого мусора, сметенного со всей России, но золотые главы многочисленных церквей ее красноречиво говорят, что это не мусор, а ценнейшая руда.
— Прекрасно сказано! — одобрил дядя Хрисанф и весь осветился счастливой улыбкой.
— Трогательны эти маленькие церковки, затерянные среди людских домов. Божьи конурки…
— Сердечное слово! Метко! — вскричал дядя Хрисанф, подпрыгнув на стуле. И снова вскипел восторгом.
— Именно: конурки русского, московского, народнейшего бога! Замечательный бог у нас, — простота! Не в ризе, не в мантии, а — а рубахе-с, да, да! Бог наш, как народ наш, — загадка всему миру!
— Вы — верующий? — тихо спросил Диомидов Клима, но Варвара зашипела, на него.
Дядя Хрисанф говорил, размахивая рукою, стараясь раскрыть как можно шире маленькие свои глаза, но достигал лишь того, что дрожали седые брови, а глаза блестели тускло, как две оловянные пуговицы, застегнутые в красных петлях.
Точно уколотый или внезапно вспомнив нечто тревожное, Диомидов соскочил со стула и начал молча совать веем- руку свою. Клим нашел, что Лидия держала эту слишком белую руку в своей на несколько секунд больше, чем, следует. Студент Маракуев тоже простился; он еще в комнате молодецки надел фуражку на затылок.
— Хочешь посмотреть, как я устроилась? — ласково предложила Лидия.
В узкой и длинной комнате, занимая две трети ее ширины, стояла тяжелая кровать, ее высокое, резное изголовье и нагромождение пышных подушек заставили Клима подумать;
«Это для старухи».
Пузатый комод и на нем трюмо в форма лиры, три неуклюжих стула, старенькое на низких ножках кресло у стола, под окном, — вот и вся обстановка комнаты. Оклеенные белыми обоями стены холодны и голы, только против кровати — темный квадрат небольшой фотографии: гладкое, как пустота, море, корма баркаса и на ней, обнявшись, стоят Лидия с Алиной.
— Аскетично, — сказал Клим, вспомнив уютное гнездо Нехаевой.
— Не люблю ничего лишнего.
Лидия села в кресло, закинув ногу на ногу, сложив руки на груди, и как-то неловко тотчас же начала рассказывать о поездке по Волге, Кавказу, по морю из Батума в Крым. Говорила она, как будто торопясь дать отчет о своих впечатлениях или вспоминая прочитанное ею неинтересное описание пароходов, городов, дорог. И лишь изредка вставляла несколько слов, которые Клим принимал как ее слова.
— Если б ты видел, какой это ужас, когда миллионы селедок идут сплошною, слепою массой метать икру! Это до того глупо, что даже страшно.
О Кавказе она сказала:
— Адский пейзаж с черненькими фигурами недожаренных грешников. Железные горы, а на них жалкая трава, как зеленая ржавчина. Знаешь, я все более не люблю природу, — заключила она свой отчет, улыбаясь и подчеркнув слово «природа» брезгливой гримасой. — Эти горы, воды, рыбы — все это удивительно тяжело и глупо. И — заставляет жалеть людей. А я — не умею жалеть.
— Ты — старенькая и мудрая, — пошутил Клим, чувствуя, что ему приятно сходство ее мнений с его бесплодными мудрствованиями.
За окном шелестел дождь, гладя стекла. Вспыхнул газовый фонарь, бескровный огонь его осветил мелкий, серый бисер дождевых капель, Лидия замолчала, скрестив руки на груди, рассеянно глядя в окно. Клим спросил: что такое дядя Хрисанф?
— Прежде всего — очень добрый человек. Эдак, знаешь, неисчерпаемо добрый. Неизлечимо, сказала бы я.
И, улыбаясь темными глазами, она заговорила настолько оживленно, тепло, что Клим посмотрел на нее с удивлением: как будто это не она, несколько минут тому назад, сухо отчитывалась.
— Я верю, что он искренно любит Москву, народ и людей, о которых говорит. Впрочем, людей, которых он не любит, — нет на земле. Такого человека я еще не встречала. Он — несносен, он обладает исключительным уменьем говорить пошлости с восторгом, но все-таки… Можно завидовать человеку, который так… празднует жизнь.
Она рассказала, что в юности дядя Хрисанф был политически скомпрометирован, это поссорило его с отцом, богатым помещиком, затем он был корректором, суфлером, а после смерти отца затеял антрепризу в провинции. Разорился и даже сидел в тюрьме за долги. Потом режиссировал в частных театрах, женился на богатой вдове, она умерла, оставив все имущество Варваре, ее дочери. Теперь дядя Хрисанф живет с падчерицей, преподавая в частной театральной школе декламацию.
— А эта — Варвара?
— Варвара — талантлива, — не сразу ответила Лидия, и глаза ее вопросительно остановились на лице Клима.
— Ты что как смотришь? — смущенно спросил он.
— Я думаю: ты — талантлив?
— Не знаю, — скромно ответил Клим.
— Какой-то талант у тебя должен быть, — сказала она, задумчиво разглядывая его.
Пользуясь молчанием, Клим спросил о главном, что интересовало его, — о Диомидове.
— Странный, не правда ли? — воскликнула Лидия, снова оживляясь. Оказалось, что Диомидов — сирота, подкидыш; до девяти лет он воспитывался старой девой, сестрой учителя истории, потом она умерла, учитель спился и тоже через два года помер, а Диомидова взял в ученики себе резчик по дереву, работавший иконостасы. Проработав у него пять лет, Диомидов перешел к его брату, бутафору, холостяку и пьянице, с ним и живет.
— Хрисанф толкает его на сцену, но я не могу представить себе человека, менее театрального, чем Семен. О, какой это чистый юноша!..
— И влюблен в тебя, — заметил Клим, улыбаясь.
— И влюблен в меня, — автоматически повторила Лидия.
— А — ты?
Она не ответила, но Клим видел, что смуглое лицо ее озабоченно потемнело. Подобрав ноги в кресло, она обняла себя за плечи, сжалась в маленький комок.
— Странных людей вижу я, — сказала она, вздохнув. — Очень странных. И вообще как это трудно понимать людей!
Клим согласно кивнул головой. Когда он не мог сразу составить себе мнения о человеке, он чувствовал этого человека опасным для себя. Таких, опасных, людей становилось все больше, и среди них Лидия стояла ближе всех к нему. Эту близость он сейчас ощутил особенно ясно, и вдруг ему захотелось сказать ей о себе все, не утаив ни одной мысли, сказать еще раз, что он ее любит, но не понимает и чего-то боится в ней. Встревоженный этим желанием, он встал и простился с нею.
— Приходи скорей, — сказала она. — Завтра же приходи, завтра — праздник.
На улице все еще сыпались мелкие крупинки дождя, по-осеннему упрямого. Скучно булькала вода в ручьях; дома, тесно прижавшиеся друг к другу, как будто боялись, размокнув, растаять, даже огонь фонарей казался жидким. Клим нанял черного, сердитого извозчика, мокрая лошадь, покачивая головою, застучала подковами по булыжнику. Клим съежился, теснимый холодной сыростью, досадными думами о людях, которые умеют восторженно говорить необыкновенные глупости, и о себе, человеке, который все еще не может создать свою систему фраз.
«Человек — это система фраз, не Солее того. Конурки бога, — я глупо сказал. Глупо. — Но еще глупее московский бог в рубахе. И — почему сны в Орле приятнее снов в Петербурге? Ясно, что все эти пошлости необходимы людям лишь для того, чтоб каждый мог отличить себя от других. В сущности — это 'мошенничество».