-- Развяжите! -- со стоном вырывается у Трофима.
Все смотрят на меня. В их глазах и протест и обвинение. Мне больно. Я опускаюсь к Трофиму. Спальный мешок и одежда на нем мокрые, в рыжеватой бороде запутались блестящие капли влаги. Пытаюсь развязать веревки, но мокрые узлы прикипели к рукам. Кто-то резанул по ним ножом.
О, я хорошо помню эти ужасные руки, синие, с кровавыми браслетами.
Я помогаю Трофиму встать. Он улыбается, обнимает меня правой рукой, -в такие минуты не только другу, а и кровному врагу простишь обиду. Хетагуров подхватывает его слева, и мы сходим с плота на берег. Какими счастливыми были эти первые шаги прочь от опасности, от смерти!
Василия Николаевича снимают вместе со спальным мешком.
Вдруг снизу, из-за берегового тальника, вырывается Берта, несется к нам. Тут мы оказываемся свидетелями сцены, умилившей наши сердца. Берта еще, видимо, на реке узнала своего хозяина Кирилла Лебедева. Как очумелая, бросается на него, сбивает с ног, лижет его. Тот не сразу узнает давно пропавшую собаку. Но вот он захватывает ее своими сильными руками. Посмотрели бы вы на эту сцену!
Мы все направляемся к костру. Пахнуло свежеподжаренным мясом. Вижу, на брезенте "накрыт стол" с претензией на какую-то торжественность: тут и бутылки спирта, и отварной молодой картофель, и городская закуска, и зеленый лук... В другое бы время порадоваться заботе друзей, а сейчас ничего этого не нужно.
-- Давно вы здесь? -- спрашиваю я Хетагурова,
-- Часа три как пришли из Удского. Только успели установить рацию, как с борта самолета нам сообщили, что обнаружили плот в десяти километрах отсюда. Мы выставили сторожевой пост на скале, накрыли стол, хотели встретить, как положено, но получилось не совсем...
-- Ничего, все наладится. Мы пережили свою смерть, -- это самое главное.
Собираемся у костра. Трофим немного размялся. У Василия Николаевича такое отчужденное лицо, словно у него не осталось ничего в жизни. Он зарылся в спальный мешок, тихо плачет. Над ним склонились товарищи. Мною овладевает усталость, от которой, кажется, можно умереть. Я не борюсь с нею, рад, что пришел ее час. А на лицах друзей ожидание, они хотят знать, почему плачет. Василий, почему у Трофима на руках кровавые ссадины? Но я не хочу об этом вспоминать.
-- Кирилл! -- обращаюсь к Лебедеву. -- Достань из нашего груза большой полог, натяни его. Я лягу спать.
-- А ужинать? -- спрашивает Хетагуров.
-- Это после, все -- после, когда мы придем в себя.
-- Может быть, ты скажешь хотя бы в нескольких словах, что случилось с вами?
-- Что случилось... Вот вам мой дневник, написан он неразборчивым почерком, но ты, Хамыц, прочтешь.
Над далеким горизонтом потух закат. Еще не окрепли редкие огоньки звезд, а уж долину накрыло мраком. Тайга, убаюканная прохладой, засыпала. Где-то в чаще, не добежав до нас, заглох ветерок.
-- Спокойной ночи! Ты, Трофим, ляжешь со мною,
Он не удивился.
Я сбрасываю с себя жалкие остатки одежды. Забираюсь под полог. Полное ощущение, что нас выбросило на благодатную землю, и уже не нужно напрягать мышцы, бороться с бурунами, здесь все к твоим услугам... Я засыпаю, точно опускаюсь на дно теплого озера.
В полночь пробуждаюсь внезапно, словно от набатного звука. Где я? Напрягаю память: в голове неясные обрывки вчерашнего дня. Узнаю рев бурунов под скалою. Открываю глаза. Рядом лежит Трофим. По полотняной стене пляшут огненные блики костра. Слышится людской говор.
С трудом приподнимаю полотнище полога. Непроглядным мраком окутана тайга. Стоит она, не шелохнется, спит. Огонь, вспыхнув на миг, осветил картину. Хетагуров, сложив по-кавказски калачиком ноги и наклонившись к огню, читает вслух дневник. Техник Кирилл Лебедев сидит рядом, обхватив загрубевшими руками согнутые колени, хмурит густые брови. Радист Иван Евтушенко, светловолосый парень с задумчивым лицом, топчется у костра, сушник в огонь подбрасывает, а сам нет-нет да и прислушается, покачает головою.
Вижу: не торопясь поднимается десятник Александр Пресников, добродушный великан. Расправляет могучие плечи, широченными ладонями растирает затекшие ноги, удивляется вслух:
-- Приключится же этакая чертовщина!.. -- и, зачерпнув из котелка чай, стоя пьет.
Филька Долгих -- щупленький, с быстрыми птичьими глазами, -- сидя, подпирает спиною толстую лиственницу. Вот он левой рукою достал из кармана кисет, отрывает бумажку, мнет ее, насыпает махорки, подносит цигарку к губам, хочет слепить ее, да так и замирает с открытым ртом, повернувшись к Хетагурову.
У забытого всеми "стола" Кучум караулит пахнущие куски мяса, нанизанные на деревянные шомпура. На хитрущей морде полнейшее безразличие, а сам незаметно подползает все ближе и ближе.
-- Кучумка, нельзя при людях! -- ласково окликает его Филька.
Тот дико косится на него, нехотя отходит к исходной позиции, чтобы начать все сызнова.
Пламя пляшет, подкормленное смолевыми сучьями. Скачут изломанные тени деревьев, гримасничают лица слушателей. Самое глухое время ночи, ни шороха, ни звука -- предрассветный час. От реки сплошным маревом наплывает густой белесый туман. Цепляясь за влажные кроны дремлющих елей, он хочет подняться к простору, но густой ночной мрак прижимает его к стоянке.
Голос Хетагурова слабеет...
Сон не вернулся ко мне. Лежу в полузабытьи. Это первая ночь, когда я освобожден от мрачных мыслей и отчаяния. Ко мне возвращается раскрепощенный разум. Я еще далек от экспедиционных дел, от суеты житейской. Но пережитое уже отступает в прошлое, боль смягчается. Знаю, слово "Мая" мы долго будем произносить с гордостью, преклоняясь перед непримиримой первобытностью реки.
А как же с Василием Николаевичем, с Трофимом? И об этом после.
Скоро смолк говорок. Затух костер. Лагерь уснул. Поднялся месяц, и его голубоватый свет пронизал поредевший туман.
Я выбираюсь из-под полога. Дует леденящий ветерок. В тайге, прихваченной ночною сыростью, копятся холодные синие тени. Над мутной сталью реки тают легкие клубы серебристого пара. А вдали над грядами темных хребтов широко и ясно разливается по небу голубоватый рассвет. .
"Утро... утро... утро..." -- твердит какая-то пичуга.
Долго стою я неподвижно, опьяненный великолепием первого утра вернувшейся жизни. Окружающий мир кажется мне обновленным, более доступным и понятным, чем когда-либо, и я смело вхожу в него с твердой жаждой продолжения. И вдруг слабый крик чайки вырывает меня из раздумья. Белым лоскутом кружится птица над бурунами. И все кричит, кричит... Неужели это та добрая чайка, что звала нас с собою с камня? Но почему и теперь ее крик полон печали?
Нет, память не обманула меня, мы действительно среди своих, и завтрашний день уже не вызывает тревоги.
Я бесшумно возвращаюсь под полог и, раскрепощенный от всех бед, надолго засыпаю.
Странно устроен человек: после такой встряски нам оказалось достаточно суток покоя, чтобы прийти в себя. И вот уже все пережитое постепенно уходит в прошлое, одно забывается, другое иначе расценивается, и только узлы главных событий остаются навсегда в памяти.
Нас окружают заботой. Ни слова об экспедиционных делах. Но жизнь сама незаметно подводит тебя к ним. Вначале я осваиваюсь с лагерем, таскаю воду, хожу в лес за дровами и никак не могу избавиться от ощущения какой-то новизны в окружающей обстановке...
Затем начинают всплывать на поверхность и дела полевых подразделений, тревожившие меня в начале путешествия по Мае. И хотя я еще часто обращаюсь к прошлому, я чувствую, что настоящее овладевает мною -- все постепенно возвращается на свое место.
Пришло в лагерь и второе утро. Я чувствую себя хорошо. Побрился. Пора браться за дела. Трофим разжег костер. Он уже захвачен работой: разобрал свою рацию. И я, глядя на него, думаю: "Уж если ты ее соберешь и она заговорит -- значит ты здоров, мой друг!"
Василия Николаевича не слышно. Он замкнулся, живет один со страшными думами.
Из соседней палатки доносится голос Лебедева:
-- Филька, налаживай баню!
Минут через десять из полога высовывается взлохмаченная голова Фильки. Заспанными глазами парень осматривает небо, косится на меня, точно впервые видит, и сладко -зевает.
-- Кирилл Родионович! С утра баню или после завтрака? -- спрашивает он.
-- Сейчас готовь.
-- Мигом иду, -- отвечает Филька, а сам долго чешет пятерней затылок, поднимается, вихляющей походкой идет к костру, волоча за собою байковое одеяло. Он расстилает его у огня, уютно располагает на нем свое хлипкое тело, говорит, не взглянув на меня:
-- Маленько прикорну. Тут у нас, ежели со всеми соглашаться, -заездят. Баню успею, не на пожар, -- и сразу захрапел.
-- Филька, дьявол, спишь! -- кричит Лебедев, выбираясь из палатки.
Тот поднимает голову, обращается ко мне:
-- Чего он гутарит? -- Но, услышав шаги Лебедева, вскакивает.
-- Кто вечером обещал до восхода баню приготовить?