Вчера вечером в театре «Гренада» Игрунька и Герстерштейн по широкой лестнице в мавританском стиле вышли на громадную площадку, возвышающуюся над улицами, идущими к порту. Огненные амариллисы, цветущие алоэ и причудливые кактусы, окружавшие площадку, при свете огней стыли странными чудовищами.
У стены стояли столики. По площадке взад и вперед ходила густая толпа, как в фойе петербургского театра. Гул голосов стоял над толпой. Иногда вырвется женский смех и серебряным колокольчиком прозвенит в гуле мужских голосов или вскрикнет испанка, притворно возмущенная шуткой кавалера. Игрунька и Гестерштейн заняли столик в центре площадки, и Игрунька в темном мундире кирасирского покроя, с немецкой каской со звездой в руке, чувствуя себя центром внимания толпы, смело оглядывал дам. Он понял значение мундира. Как в Спасском алый доломан звал его на подвиги, так теперь мундир Парагвайской республики, стянутый в талию, делал его сильным и готовым на смерть и раны. "Не было ли ошибкой, — думал Игрунька, — так мало заботиться о внешности мундира, и не потому ли наши цветные добровольческие полки лучше дрались, что они были лучше одеты?" Но об этом не надо думать. Стоит пустить в голову мысли о России, и начнет сжиматься сердце, встанет память об отце и матери и потянет опять в бескрайние степи с замерзшими буграми черной земли, со шляхом, широким, в версту, со многими блестящими полями, в воздух бодрящий, морозный, в дали туманные, где пахнет соломенной гарью, полынью и где так радостно звонок по утрам лай собак.
— Для хорошего солдата, — сказал Гестерштейн, наклоняясь к уху Игруньки, — родина там, где нанялся он служить. Мы с вами, tenente Кусков, солдаты по призванию. Ни у вас, ни у меня родины нет. Я присягал служить императору Вильгельму, и служить людям, так легко отказавшимся от армии, чтобы сохранить свои шкуры, я не могу. Я милитарист, tenente Кусков, так же, как и вы милитарист, и, уверяю вас, мы с вами сумеем создать из наших ковбоев добрых солдат. Не так ли, tenente?
Слово «tenente» нравилось Игруньке. Был он корнетом, был хорунжим, за год службы в Добровольческой армии дослужился — и все "за отличие в боях с большевиками" — до чина штабс-ротмистра. Но, по существу, он еще никогда ничем не командовал, никогда никого не обучал. Тут придется учить владеть лассо, стрелять из карабина и пистолета, колоть неудобными, но красивыми палашами и ловко драться в боевой схватке навахой — кривым ножом, национальным оружием парагвайцев.
Научится! Не боги горшки лепят! Зато, когда вернется домой, будет что рассказать и показать дома…
Опять…
Кому рассказать? Кому показать? Как встретится он с отцом? Где его милая мама? Олег говорил… Вот бы слушала его без конца… Да жива ли, родная? Братья рассеяны по белу свету. Мая замужем за Бардижем. Игрунька видел ее мельком в Константинополе. Скупали бриллианты у беженцев, собирались ехать в Ниццу покупать у какой-то русской княгини, оказавшейся без гроша за границей, ее виллу… Кого, что найдет он в России? Большевиков, хамов, озверелых товарищей и гибель культуры.
Не надо думать!..
Через столик сидели смуглые красавцы, офицеры парагвайского кирасирского полка. Широкие в плечах, узкие в талиях, с орлиными резкими профилями и черными бездонными глазами, они в белых, германского покроя, колетах гвардии Президента яркими пятнами выделялись в толпе.
"Живут, смеются, и я буду жить, буду смеяться и любить… Вот моя родина. Разве не прекрасна она?"
Вниз, к широкому простору многоводного Парагвая, сбегали улочки одноэтажных домов, все в зелени садов. Точно светящиеся жемчужины, горели электрические фонарики и причудливым узором филигранной сетки опутывали темный город.
Над головой сверкали южные звезды, и ярко сияло созвездие Креста.
Сбылись мечты юности. Грезы детства воплотились в чудесную явь.
Изящные красивые дамы, очень смуглые, с яркими белками глаз, с темными ресницами, в белых платьях с пестрыми шарфами, с черными кружевными веерами — Игрунька знал: все знать Асунсиона, сливки общества. Кавалеры, то в черных легких смокингах поверх белых панталон — крупные коммерсанты, то в мундирах, смеются, вспыхивая тонкими пахитосами. А в уши льется плавный рассказ Гестерштейна. Он был рад поговорить по-немецки.
— Смотрите, tenente, — сказал Игрунька, — совсем лиловый негр… Я знал такую песенку русского певца и поэта Вертинского: "… И снилось мне потом: в притонах Сан-Франциско лиловый негр вам подает манто…" Выходит, есть такие!.. Я думал, нарочно.
— Это Хименец. Он сын парагвайца и бразильянки. Он служит в торговом флоте. Тут вы найдете удивительные образцы метизации. Нигде нет стольких гибридов, как в Парагвае. Здесь индейцы, негры, испанцы, англосаксы, французы, немцы, евреи, их особенно много в Аргентине, русские… Вы знаете, все машинисты на полевых машинах в Аргентине русские… И все это перемешалось… Еще мороженого с ромом?
— Stimmt (Идет (нем.)).
Негритенок принес стеклянные бокалы с розоватой снежной массой.
— Вы знаете, tenente Кусков, — продолжал Гестерштейн, — форт генерала Дельгадо, куда мы завтра едем, — не совсем обыкновенный форт. Он возник в 1917 году. До этого года здесь была небольшая ферма француза Гравиера. Он жил на ней с молодой женой, братом Людовиком и пятью работниками. Кроме того, у него по расчистке «чако» работали поденно за спирт и за ром индейцы племени попа.
Это мирные индейцы. Однажды они сообщили Гравиеру, что на ферму из «чако» двигается воинственное племя индейцев чамококо, воюющее с племенем попа и ненавидящее белых. Гравиер послал Людовика на моторной лодке в Асунсион и гонца на аргентинский пост «Фонтана». Через два дня Людовик вернулся с отрядом солдат на ферму брата «Эсперанца». Он нашел семь изуродованных трупов и полусъеденную собаку. Эскадрон парагвайских ковбоев послал всюду разъезды. Разъезды донесли, что неподалеку в «чако» видны костры. Эскадрон был спешен, и цепь стрелков стала продираться через «чако». Лаяли обезьяны, зеленые и синие попугаи с красными крыльями носились, крича, как вороны, над солдатами. Наконец подошли к догорающим кострам. На лесной прогалине лежало 15 обнаженных трупов зарезанных индейцами аргентинских солдат и мертвые, проколотые дротиком, офицер и сержант. После этого правительство на месте фермы построило форт с круглым бревенчатым блокгаузом. На форту находятся 35 стрелков и два пулемета. Ими вы и будете командовать. Индейцы чамокока ушли в глубь «чако» и больше не показывались. Солдатам дан приказ стрелять ночью по всякому человеку, подходящему к посту, без окриков и даже без предупреждения…
Все это вспоминал теперь Игрунька, сидя в лучшем кафе Асунсиона «Испания», против театра, где вчера так хорошо провел время с лейтенантом Гестерштейном.
Под столиком лежал легкий чемодан. Игрунька ехал на кровавый пост генерала Дельгадо, к могилам Гравиера и его жены… Быть может, где-нибудь недалеко от поста есть другая ферма, и там красавица-девушка. И будет день, когда индейцы нападут на эту ферму, и он, лихой tenente Кусков, спасет их… и потом… кто знает, — женится на черноглазой испанке…
Бегут мечты…
Под тентом ресторана тепло, но не жарко. В утренних туманах зеленеет таинственное «чако». Там ягуары, пестрые попугаи, черные туканы с громадными красными носами, золотистые фазаны — «дьяку», красавицы «гарсы», напоминающие цапель, громадные крокодилы в реке Пилькомае и темные тяжелые «карпинго» (carpincho) — водяные свиньи.
Там еще стоит чудное средневековье, когда звери не боялись человека, когда Колумб шел к этим самым берегам, когда объезжал их Америго Веспуччи и когда страшна, ужасна и полна смертельных мук, кровавой борьбы за существование была жизнь, но была она и красива. Там отец не шел на сына и сын на отца, но брат отстаивал брата.
Озаренный яркими лучами солнца под синим утренним небом, в радостном отсвете белеющего тента, Игрунька действительно казался "сыном белого бога".
И невольно в его голове складывались стихи про самого себя:
И сладки мечты, и богаты,
И в них — и соблазн, и разбой!
Как будто в таверне пирата
Танцует мой стих золотой.
В притонах, где душно и сперто,
Пьет ром одинокий ковбой
И пишет на бочке с опорто
"Любимой" — уставшей рукой.
Как принц, он изящен и стилен,
Красив, как трефовый валет,
И к поясу грозно пришпилен
Блестящей резной пистолет!..[2]
Осень 1919 года Липочке давалась особенно тяжело. Выходила, что называется, ребром. Уплотнение квартиры, несмотря на все заступничество Машиного комиссара, постигло и их. Ютились все пятеро в кухне и маленькой столовой. Остальные комнаты были заняты насильно вселенными жильцами — рабочими без работы, жившими на паек и целыми днями игравшими в карты.