Трофим привинтил обратно только что снятую крышку, отставил приемник в сторону и, не взглянув на меня, не сказав ни слова, ушел в лес.
-- Одичал мужик, -- сказал Филька серьезно, когда его скрипучие шаги смолкли за чащею.
Я не знаю, что делать? Упрямство Трофима меня окончательно обезоружило: оставить его здесь нельзя и уплыть без него не могу. Теперь-то уж можно было бы пожить без тревоги, так нет: она все еще плетется следом.
Ко мне подсаживается Лебедев.
-- Работы тут у нас много, оставьте Трофима, -- начинает он выкладывать давно созревшие мысли.
-- Ты с ума сошел! Не вздумай сказать ему.
-- Он не поедет, зачем упрямитесь? А уж ежели приступ повторится, тогда отправим, сам не поедет -- увезем связанным.
-- Это, Кирилл, не выход. Не наделать бы глупостей. Ты не представляешь Трофима в невменяемом состоянии.
-- Но и насильно увозить нельзя. Ей-богу, нельзя!
Мысли мои раздвоились. Пришлось согласиться с предложением Лебедева, и я стал собираться в путь.
Вечером получили сообщение из штаба, что У-2 завтра приступит к поискам проводников и что во второй половине дня к устью Маи прилетит санитарная машина.
Тайгу прикрыла ночь. Мы не спим. Много раз догорал и снова вспыхивал костер. Близко у огня лежит Василий Николаевич. У него закрыты глаза, а сам он весь в думах. Больно покидать ему тайгу. И от каких-то мыслей у него то сомкнутся тяжелые брови, то вздрогнет подбородок или вдруг из горла вырвется протяжный стон, и тогда долго мы все молчим.
"Неужели, Василий, это твой последний костер, последняя остановка, и тебя ждут горестные воспоминания о былых походах, так нелегко оборвавшихся? У тебя есть что вспомнить, и не эти ли воспоминания будут тебе вечной болью!" -- записал я тогда в дневник.
-- Кирилл, сядь ближе, -- говорит Василий, не раскрывая глаз. -- Посиди со мною, не оставляй одного.
-- Хорошо, я буду с тобою, -- и он пытается отвлечь его от мучительных дум: -- Скажи, Василий, на лодках мы поднимемся по Мае, хотя бы километров пятьдесят?
-- Подниметесь... Где на бичеве, где на шестах, -- отвечает он, тяжело ворочая языком. -- Ну не без того, что искупаетесь.
-- А ты не забудь насчет сети, вернешься из больницы, поторопись. -Кирилл расстилает рядом с ним свой спальный мешок, подсовывает в огонь головешки. Долго слышится их медлительный говор.
Ночь дышит осенним холодком. Устало плещется река. Я забираюсь под полог, но не могу уснуть. Завтра покидаю тайгу. Вспомнился Алгычанский пик, весь в развалинах, опоясанный широченным поясом гранитных скал, вспомнилась схватка с Кучумом из-за куска лепешки, глухие застенки Маи и перерезанный ремень. Вот и конец путешествию. Уже отлетели журавли, пора и мне. И вдруг потянуло к семье, к спокойной жизни, от которой весною бежал. Неужели нынче я так рано утомился? Но как только подумалось, что придется снять походную одежду, пропитанную потом, лесом, пропаленную ночными кострами, и укрыться от бурной жизни в стенах штаба, мне вдруг стало не по себе.
Разве вернуться из Хабаровска? Не будет ли поздно, ведь до окончания работ остается с месяц. В голове зарождаются новые мысли и, как бурный поток реки, захватывают всего меня. Я встаю, забираюсь под полог к Хетагурову.
-- Ты не спишь, Хамыц?
-- Что случилось? -- спросонья спрашивает он.
-- Сейчас расскажу. Плыви-ка ты с Василием. Пусть Плоткин отвезет его в Хабаровск, он все устроит лучше меня, а тебе надо вернуться в штаб. Начнут съезжаться подразделения, пора готовиться к приему материала.
-- Видимо, ты хочешь продолжения...
-- Не совсем так. С Василием все ясно, ему нужна больница, а с Трофимом, видишь, как получается, не хочет ехать. Я не могу оставить его здесь. Всяко может случиться, и тогда ни за что себе не прощу. К тому же мне сейчас полезнее не в штабе быть, а здесь. Мая еще может сыграть с нами шутку.
-- Самое разумное -- отправиться тебе вместе с Трофимом и Василием.
-- Это исключено.
-- Тогда поплыву я.
Я возвращаюсь к себе и мгновенно засыпаю.
Лагерь разбудил крик взматеревших крохалей, первое лето увидевших беспокойный мир. Еще нет солнца. Хвоя, палатки, песок мокры от ночного дождя. По небу медленно плывут разорванные тучи зловещего багрово-красного цвета.
Плот сопровождать будут Хетагуров и Пресников. Последний вернется с рабочими на двух долбленках, уже закупленных в Удском для Лебедева.
Садимся завтракать.
-- Филька, опять дрыхнешь! -- кричит Лебедев.
-- Его нет, до рассвета куда-то ушел, -- поясняет Евтушенко.
-- Опять что-нибудь затеял! На работу не добудишься, а на выдумки и сон его не берет!
В лучах восхода тает утренняя дымка. Все собрались на берегу. Где-то бранятся кедровки, да плещется перекат под уснувшим над ним туманом. В заливчике на легкой зыби качается плот. Посредине на нем лежит Василий Николаевич с откинутой головой. Я опускаюсь к нему, припадаю к лицу. Он мужественно прощается. Это успокаивает меня. За мною подходят остальные.
Тяжелое молчание обрывает Хетагуров:
-- Счастливо оставаться, нам пора!
Мы жмем ему руку, прощаемся. Но не успел он с Пресниковым подойти к веслам, как из чащи выскакивает запыхавшаяся Бойка. Видно, бежала издалека, торопилась. Вскочив на плот, она начинает быстро-быстро облизывать лицо Василия, а сама не отдышится. И тут больной не выдерживает, прижимает собаку, рыдает.
Мы, онемевшие, расстроенные, не знаем, чем успокоить его. А впрочем, зачем! Пусть выплачется...
На плот поднимается Трофим, хватает Бойку, оттаскивает ее от Василия Николаевича. Собака вырывается, грозится зубастой пастью, цепляется когтями за бревна, хочет остаться.
И вдруг до слуха доносится грохот камней. Мы все разом оглядываемся. Из леса выскакивает Филька с охапкой цветов, кое-как, наспех сложенных.
-- Чуть не прозевал! -- кричит он издали и, увидев сцену с Бойкой, шагом подходит к плоту.
Как неумело держат его руки цветы, как неловко он себя чувствует с ними, точно несет тяжелый груз.
-- Дядя Вася, это... -- и Филька вдруг теряет дар речи. Он прыгает на плот, бережно кладет цветы на спальный мешок, молча сходит на гальку.
-- Отталкиваемся! -- командует Хетагуров, Плот медленно отходит от берега. Василий Николаевич все еще плачет. Мы стоим молча. Так и остался в памяти на всю жизнь дикий берег Маи, цветы и суровые лица людей, провожающих своего товарища. И мне почему-то вдруг вспомнилась другая, давняя картина, которую я наблюдал в Николаевске. На покой уходил пароход, бороздивший более пятидесяти лет воды Амура, переживший революцию, помнящий былые времена золотой горячки на Дальнем Востоке. Он был старенький-старенький, весь в заплатах, с охрипшими двигателями. На всех кораблях, баржах, катерах, находившихся в порту, были подняты флаги. Провожать пришли седовласые капитаны, матросы, кочегары. Пароход, гремя ржавыми цепями, в последний раз поднял якорь, развернулся и тихим ходом отошел от пристани, направился к кладбищу. Помню, как одна за другой пробуждались сирены на кораблях, стоявших у причалов, и как долго над широкой рекой висел этот траурный гимн уходящему от жизни пароходу.
Что-то общее было в этом прощании с проводами Василия Николаевича. Неужели он никогда не вернется в тайгу?..
VI. НА САГЕ НЕ ГACHET СВЕТ
I. Шумно стало в лагере. Ветер срывает последние листья. Белка дразнится. Меня спасают Бойка и Кучум. Неожиданная встреча.
Лагерь на Мае не узнать. Шумно стало на левом берегу притомившейся речки. Сюда пришли новые отряды, и каждый из них принес на косу свои палатки, свой костер, свои песни. Полотняный городок, возникший внезапно в дикой тайге, живет бурной деятельной жизнью.
На другом берегу Маи, несколько повыше лагеря, расположились проводники-эвенки из Удского со своими оленями. Я не могу видеть конусы их закопченных чумов, не могу слышать их говора -- это мне напоминает стариков Улукиткана и Николая. Их не нашли. Долго У-2 рыскал по-над Чагарским хребтом, не раз облетал вершины рек Удыгина, Лючи -- и все напрасно! Не обнаружили их следа и наши топографы, работающие в том районе. Вчера получили сообщение из стойбища Покровского, что Улукиткан с Николаем не вернулись домой. Больно думать, что так нелепо погибли эти два чудесных старика. Ушел от нас Улукиткан без теплого прощального слова, ушел, и мы никогда не узнаем о причинах, заставивших проводников бежать с Маи, не дождавшись нас.
Когда я теперь встречаюсь с новыми проводниками, почтенными старцами, такими же трудолюбивыми и честными, как Улукиткан и Николай, мне всегда кажется, что в их строгих лицах, в их малюсеньких глазах, даже в молчании -суровый приговор. Теперь я знаю, мертвые не прощают.
Мы с болезненной настороженностью ждем сообщений из Хабаровска. На наши ежедневные запросы Плоткин отвечает лаконично: "Днями сообщу". И мы ждем. Видимо, и для врачей болезнь Василия Николаевича остается загадкой.
Тревожные думы не покидают меня вместе с раскаянием, что я не с ним в эти решающие для него дни. Каким одиноким и заброшенным он там чувствует себя в незнакомом ему городе, так далеко от нас, от привычной для него обстановки.