Внутри такой среды идёт хаотический процесс всеобщего пожирания: человек человеку враг, каждый рядовой грязной битвы за сытость сражается в одиночку, поминутно оглядываясь в опасении, чтоб тот, кто стоит рядом, не схватил за горло. В этом хаосе однообразной и злой борьбы лучшие силы интеллекта, как уже сказано, уходят на самозащиту от человека, творчество духа целиком расходуется на устройство маленьких хитростей самообороны и продукт человеческого опыта, именуемый «я», становится тёмной клеткой, в коей бьётся некое маленькое желание не допускать дальнейшего расширения опыта, ограничивая его тесными и крепкими стенками этой клетки. Что нужно человеку, кроме сытости? В погоне за нею он вывихнул себе мозг, разбился и стонет и кричит в агонии.
Личные мелкие задачи каждого «я» заслоняют сознание общей опасности. Обессилевшее мещанство уже не способно выдвигать из своей среды достаточно энергичных выразителей его желаний, защитников его власти, как в своё время выдвинуло Вольтера против феодалов, Наполеона против народа.
Обнищание мещанской души доказывается тем, что идеологические попытки мещан, ранее имевшие целью укрепить данный строй, ныне сводятся к попыткам оправдать его, становятся всё хуже и бездарнее. Уже давно ощущается нужда в новом Канте — его всё нет, а Ницше — неприемлем, ибо он требует от мещанина активности. Единственным орудием самозащиты мещанства является цинизм; он — страшен, знаменует собою отчаяние и безнадёжность.
Но, скажут, несмотря на слабость материала, капиталистическое общество держится крепко. Держится тяжестью своей, по инерции и при помощи таких контрфорсов, замедляющих его тяготение к распаду, каковы — полиция, армия, церковь и система школьного преподавания. Держится потому, что ещё не испытало стройного напора враждебных ему сил, достаточно организованных для разрушения этой огромной пирамиды грязи, лжи и злобы и всяческого нечестия. Держится, но… разлагается, отравляемое выработанными им ядами, из них же первый — нигилистический, всё, кроме «ячности» и «самости», с отчаянием отрицающий индивидуализм.
Но обеднение личности ещё более заметно, если мы взглянем на её портреты в литературе.
До сорок восьмого года командующую роль в жизни играли Домби и Гранде, фанатики стяжания, люди крепкие и прямые, как железные рычаги. В конце XIX века их сменяют не менее жадные, но несравненно более нервные и шаткие Саккар и герой пьесы Мирбо «Les affaires sont les affaires».
Сравнивая каждый из этих типов как поток воли, направленной к достижению известных целей, мы увидим, что чем глубже в прошлое, тем более крепко концентрирована и активна воля, тем строже и определённее очерчены цели личности и ярче сознательность её действий. А чем ближе к нам, тем менее упорна энергия Саккаров, тем скорее изнашивается их нервная система, всё более тусклы характеры и быстрее наступает утомление жизнью. В каждом из них заметна драма двойственности, столь пагубная для человека дела. Гибнут Саккары гораздо более быстро, чем гибли их предки. Домби погубил Диккенс для торжества морали, для доказательства необходимости умерить эгоизм, Саккары и Рошеты гибнут не по воле Золя — их обессиливает и уничтожает беспощадная логика жизни.
Переходя от литературы к «живому делу», снова сошлюсь на старого Гульда: умирая, он сказал: «Если бы я неправильно и незаконно нажил мои миллионы, их давно отняли бы у меня». Здесь звучит вера сильного в силу как закон жизни. Наш современник, мистер Д.Рокфеллер, уже считает необходимым жалобно и жалко оправдываться пред всем миром в непомерном своём богатстве, он доказывает, что обворовал людей ради их же счастья. Разве это не ярко рисует понижение типа?
Далее, в лице героя «Le Rouge et le Noir» перед нами человек сильной воли, грубый мещанин-победитель. Но уже на следующем плане, ближе к нам, стоит Растиньяк Бальзака; жадный, слабовольный, он изнашивается позорно быстро и погибает, вышвырнутый за двери жизни, хотя среда сопротивлялась его желаниям не так упорно, как она сопротивлялась герою Стендаля. Люсьен ещё менее устойчив, чем Растиньяк, но вот Люсьена сменяет «Bel ami», прототип современных государственных людей Франции. «Bel ami» победил, он у власти. Но до какой же степени упала способность мещан к самозащите, если они вручают судьбы свои в руки столь ненадёжных людей!
Когда, опираясь на силу народа, мещанство победило феодалов, а народ немедленно и настойчиво потребовал от победителей удовлетворения своих реальных нужд, мещанство испугалось, видя перед собою нового врага, — старая сказка, вечно и всё чаще обновляемая мещанином. Испугавшись, мещанин круто повернул от идей свободы к идее авторитета и отдал себя сначала Наполеону, затем Бурбонам. Но внешнее сплочение, внешняя охрана не могли остановить процесс внутреннего развала.
Строй взглядов мещанина, его опыт, обработанный Монтескье, Вольтером, энциклопедистами, имел в самом себе нечто дисгармоничное и опасное — разум, который говорил, что все люди равны, и опираясь на силу коего, народные массы снова, уже в более настойчивой форме, могли предъявить требование полного политического равенства с мещанином, а затем приняться за осуществление равенства экономического.
Таким образом, разум резко противоречит интересам мещанства, и оно, не медля, принялось изгонять врага, ставя на его место веру, которая всегда успешнее поддерживает авторитет. Стали доказывать общую неразумность миропорядка, — это хорошо отвлекает от мышления о неразумности порядка социального. Мещанин ставил себя в центр космоса, на вершину жизни, и с этой высоты осудил и проклял вселенную, землю, а главным образом — мысль, пред которой он ещё недавно идолопоклонствовал, как всегда заменяя непрерывное исследование мёртвым догматизмом.
В речах Байрона звучал протест старой аристократической культуры духа, пламенный протест сильной личности против мещанского безличия, против победителя, серого человека золотой середины, который, зачеркнув кровавой, жадной лапой девяносто третий, хотел восстановить восемьдесят девятый, но против воли своей вызвал к жизни сорок восьмой. Уже в двадцатых годах столетия «мировая скорбь» Байрона превращается у мещан в то состояние психики, которое Петрарка называл «acedia» — кислота — и которое Фойгт определяет как «вялое умственное равнодушие». Наш талантливый и умный Шахов, может быть, несколько упрощённо говорит об этом времени: «Пессимизм двадцатых годов сделался модой: скорбел всякий дурак, желавший обратить на себя внимание общества».
Мне кажется, что у «дурака» были вполне серьёзные причины для скорби, — он не мог не чувствовать, как неизбежно новые условия жизни, ограничивая развитие его духовных сил, направляя их в тесное русло всё более растущего торгашества, — как эти условия действительно дурманят, одурачивают, унижают его.
Ролла Мюссе ещё кровный брат Манфреда, но «сын века» уже явно и глубоко поражён «acedia», Рене Шатобриана мог убежать от жизни, «сыну века» некуда бежать, — кроме путей, указанных мещанством, иных путей нет для его сил.
Мы видим, что «исповедь сына века» бесчисленно и однообразно повторяется в целом ряде книг и каждый новый характер этого ряда становится всё беднее духовной красотой и мыслью, всё более растрёпан, оборван, жалок. Грелу Бурже — дерзок, в его подлости есть логика, но он именно «ученик»; герой Мюссе мыслил шире, красивее, энергичнее, чем Грелу. Человек «без догмата» у Сенкевича ещё слабее силами, ещё одностороннее Грелу, но выигрывает Леон Плошовский, будучи сопоставлен с Фальком Пшибышевского, этой небольшой библиотекой модных, наскоро и невнимательно прочитанных книг!
Ныне линия духовно нищих людей обидно и позорно завершается Саниным Арцыбашева. Надо помнить, что Санин является уже не первой попыткой мещанской идеологии указать тропу ко спасению неуклонно разрушающейся личности, — и до книги Арцыбашева не однажды было рекомендовано человеку внутренне упростить себя путём превращения в животное.
Но никогда эти попытки не возбуждали в культурном обществе мещан столько живого интереса, и это, несомненно искреннее, увлечение Саниным — неоспоримый признак интеллектуального банкротства наших дней.
Защищая свою позицию в жизни, индивидуалист-мещанин оправдывает свою борьбу против народа обязанностью защищать культуру, — обязанностью, якобы возложенною на мещанство историей мира.
Позволительно спросить: где же культура, о близкой гибели которой под ногами новых гуннов всё более часто и громко плачет мещанство? Как отражается в душе современного «героя» мещан всемирная работа человеческого духа, «наследство веков»?
Пора мещанству признать, что это «наследство веков» хранится вне его психики; оно в музеях, в библиотеках, но — его нет в духе мещанина. С позиции творца жизни мещанин ныне опустился до роли дряхлого сторожа у кладбища мёртвых истин.