От этого первого чаепития в памяти осталось немногое. Он приметил уловку Ады, прятавшей ногти, сжимая кулак или протягивая руку за бисквитом ладонью вверх. Все, что говорила мать, казалось ей скучным и неуместным, и, когда та принялась рассказывать о Тарне, иначе Новом Водоеме, Ван обнаружил, что Ада уже не сидит с ним рядом, но стоит спиной к столу у распахнутого окна, а рядом с нею стоит на стуле и поверх неловко скошенных передних лап тоже смотрит в парк узкий в талии песик, у которого Ада доверительным шепотком выспрашивает, что он там унюхал.
– Тарн виден из окна библиотечной, – сказала Марина. – Погодя Ада тебе покажет весь дом. Ада? (Она произносила это имя на русский манер – с двумя густыми, темными «а» – выходило похоже на английское ardor.[25])
– Отсюда тоже видать, вон он блестит, – сказала Ада, оборачиваясь и pollice verso предъявляя вид Вану, который поставил чашку, вытер губы маленькой расшитой салфеткой и, втиснув ее в карман штанов, подошел к темноволосой, белорукой девочке. Когда он согнулся над ней (Ван был выше ростом на три дюйма, эта разница еще удвоилась ко дню ее венчания по православному обряду, когда тень его, стоя сзади, держала над нею венец), она отвела голову, чтобы он смог наклонить свою под нужным углом, и волосами коснулась его шеи. В первых Вановых снах о ней повтор этого прикосновения, такого легкого и недолгого, неизменно одолевал выносливость спящего и, словно воздетый в начале сражения меч, служил сигналом к неистовому и жгучему извержению.
– Чай допей, сокровище мое, – позвала Марина.
Погодя, как и обещала Марина, дети пошли наверх. «Отчего это лестница так отчаянно скрипит, когда по ней поднимаются двое детей?» – думала она, глядя на балюстраду, вдоль которой, поразительно схоже вспархивая и скользя – будто брат и сестра на первом уроке танцев, – продвигались две левых кисти. «В конце концов, мы с ней были двойняшками, и все это знают». Еще один мерный взмах, она впереди, он сзади, и дети одолели две последних ступеньки, и лестница смолкла. «Старомодные страхи», – сказала Марина.
Ада показала стеснительному гостю огромную библиотеку на втором этаже, гордость Ардиса и ее любимое «пастбище», на которое мать ее никогда не заглядывала (довольствуясь собственным, хранившимся у нее в будуаре собранием «Тысяча и Одна Лучшая Пьеса») и которого Красный Вин, человек впечатлительный и чрезвычайно трусливый, сторонился из опаски нарваться на призрак отца, умершего здесь от удара, – к тому же он полагал, что ничто так не угнетает, как скопление трудов незапамятных авторов, – не возбраняя, впрочем, случайному гостю дивиться высоте книжных шкапов библиотеки и приземистости ее стеклянных шкафчиков, темени картин и бледности бюстов, десятку резных ореховых кресел и двум благородным столам с инкрустациями черного дерева. В косом луче ученого солнца лежал на пюпитре ботанический атлас, раскрытый на цветной гравюре с изображением орхидей. В нише под цельным окном, открывавшим щедрый вид на банальный парк и рукотворное озеро, помещалось подобие покрытого черным бархатом диванчика или кушетки с парой палевых подушек. Чета подсвечников – не более чем призраки металла и сала – стояла или чудилась стоящей на просторном подоконнике.
Шедший от библиотечной коридор привел бы наших молчаливых исследователей (когда бы они продолжили изыскания в том направлении) в западное крыло, к апартаментам господина и госпожи Вин. Взамен него полупотайная лесенка, виясь, вознесла детей из-за поворотного шкапа на верхний этаж – бледнолягая Ада поднималась первой, шагая шире, чем Ван, приотставший на три оступистые ступеньки.
Спальни и смежные с ними «удобства» оказались более чем скромны, и Ван невольно пожалел, что он слишком, как видно, юн для вселения в одну из двух гостевых комнат, соседствующих с библиотекой. Обозрев неприглядные предметы, которым предстояло смыкаться вокруг него в одиночестве летних ночей, он ностальгически пожалел о роскоши родного дома. Все здесь поражало его откровенным расчетом на искательного идиота – убогая приютская койка со средневековым изголовьем из дрянной древесины, самочинно скрипящий платяной шкап, коренастый комод поддельного красного дерева с соединенными цепочкой шишаками вместо ручек (одного не хватало), покрытый одеялом старинный сундук с двумя выдвижными ящиками внизу (глуповатый беглец из гладильной) и старенькое бюро, чья куполовидная откидная доска то ли заперта была, то ли перекосилась и заела: в одном из его бессмысленных ящичков Ван сразу же обнаружил недостающий шишак и вручил его Аде, и Ада выкинула его в окно. Ван никогда еще не видел полотенца на роликовом рулоне, никогда не встречал умывальника, изготовленного специально для людей, не имеющих ванны. Круглое зеркало над ним украшал золоченый гипсовый виноград; сатанинский змий обвивал фарфоровый тазик (такой же, как в умывальне девочек по другую сторону коридора). Высокое, с подлокотниками кресло и табурет у кровати, на котором стоял медный подсвечник с ручкой и салоприемником (минуту назад он вроде бы видел отражение его двойника – но где?) завершали основную и худшую часть незатейливой обстановки.
Дети вернулись в коридор – она встряхивая головой, он прочищая горло. Дальше по коридору покачивалась туда-сюда – всякий раз, что из нее, выставляя кирпичную коленку, выглядывала маленькая Люсетта, – приоткрытая дверь не то детской, не то игровой. В конце концов створка широко отпахнулась, но Люсетта шмыгнула вовнутрь и пропала. Кобальтовые лодки под парусами осеняли белизну печных изразцов, и, когда ее сестра и он проходили мимо раскрытой двери, игрушечная шарманка, запинаясь, сыграла манящий менуэтик. Ада и Ван вернулись на первый этаж, на этот раз по парадной лестнице. Из множества предков на стенных портретах она указала ему своего любимца, старого князя Всеслава Земского (1699–1797), друга Линнея и автора «Flora Ladorica»; сочные краски изображали его держащим на атласном лоне свою едва созревшую нареченную в обнимку с белобрысой куклой. Рядом с облаченным в расшитый камзол любителем розанчиков висела (несколько не у места, подумалось Вану) большая, скромно обрамленная фотография. Покойный Сумеречников, американский предтеча братьев Люмьер, снял дядюшку Ады по матери в профиль, со скрипкой у щеки – обреченный юноша после прощального концерта.
Палевая гостиная первого этажа, обитая камкой и обставленная в духе того, что французы именовали некогда «стилем ампир», открывалась в парк; теперь, на исходе летнего дня, сюда вползали через порог тени крупных листьев пауловнии (названной так плоховатым, пояснила Ада, лингвистом, по отчеству, ошибкой принятому за имя, а может, фамилию ни в чем не повинной дамы, Анны Павловны Романовой, дочери Павла, прозванного Павел минус Петр, почему – ей не известно, дама приходилась кузиной лингвистически дюжинному владельцу поместья, ботанику Земскому, сейчас завою, подумал Ван). Фарфоровая горка вмещала целый зверинец мелких животных, и очаровательная, но невыносимо манерная спутница Вана особенно порекомендовала ему орикса и окапи, присовокупив их научные прозвища. Равно обворожительна была пятистворчатая ширма с яркой росписью черных створок, воспроизводящей самые первые карты четырех с половиною континентов. Теперь перейдем в музыкальную с редко используемым роялем, а из нее в угловую, называемую «оружейной», здесь находится чучело шетландского пони, на котором когда-то каталась тетенька Дана Вина, девичье имя, слава Логу, забыто. По другую или еще какую-то сторону дома размещалась бальная зала, лоснистая пустыня с желтофиолевыми стульями. «Reader, ride by» («Мимо, читатель», – как писывал Тургенев). «Извозный двор», как его не совсем точно называют в округе Ладора, порождал в случае Ардиса архитектурный конфуз. Решетчатая галерея, оглянувшись на парк через увитое в гирлянды плечо, резко сворачивала к подъездной дорожке. Еще в каком-то месте элегантная, светлая от высоких окон лоджия вывела примолкшую Аду и нестерпимо скучавшего Вана к каменной беседке – поддельному гроту с бесстыдно льнущим к нему папоротником и искусственным водопадом, заимствованным из какого-то ручейка, или романчика, или из жгучего мочевого пузыря Вана (после всего этого чертова чая).
Жилые помещения слуг (исключая тех двух накрашенных и напудренных горничных, что обитали в комнатах наверху) располагались в первом этаже, со стороны двора. Ада сказала, что однажды, в пору любознательного детства, она в них заглядывала, но помнит лишь канарейку и допотопную кофейную мельницу, чем оба и удовольствовались.
Они опять порхнули наверх. Ван заскочил в ватер-клозет и вышел оттуда в значительно лучшем расположении духа. Карликовый Гайдн, стоило им приблизиться, снова сыграл несколько тактов.
Чердак. Вот это чердак. Добро пожаловать на чердак. Здесь хранилось множество сундуков и картонок, и две бурые кушетки одна на другой, похожие на совокупляющихся жуков, и масса картин, стоявших по углам и на полках, лицом к стене, будто наказанные дети. Свернутый, лежал в футляре старенький «вжикер», иначе «низолет», – выцветший, но еще чарующе синий волшебный ковер с арабесками, на котором отец дяди Данилы летал мальчишкой – да и позже, когда напивался. Из-за бессчетных столкновений, падений и прочих несчастных случаев, особенно частых в закатном небе над буколическими полями, воздушная полиция вжикеры запретила; впрочем, четыре года спустя Ван, поклонник этого спорта, заплатил местному умельцу, тот почистил механизм, перезарядил выхрипные трубки, вообще привел ковер в волшебное состояние, и они с Адой немало летних дней провели, паря над рощей или рекой или плавно скользя на безопасной десятифутовой высоте над кровлями и дорогами. Как смешон был виляющий, ныряющий в канаву велосипедист, как нелепо всплескивал руками и оскальзывался трубочист!