Она подала, извиняясь, и то и другое страннику, и когда подавала, не только уж не гордилась своей щедростью, а, напротив, устыдилась, что подает так мало. Такой значительный вид был у странника.
Несмотря на то, что он триста верст прошел Христовым именем, и оборвался, и похудел, и почернел, волосы у него были обстрижены, шапка мужицкая и сапоги такие же, несмотря на то, что он смиренно кланялся, у Сергия был все тот же значительный вид, который так привлекал к нему. Но Прасковья Михайловна не узнала его. Она и не могла узнать его, не видав его почти тридцать лет.
- Не взыщите, батюшка. Может, поесть хотите?
Он взял хлеб и деньги. И Прасковья Михайловна удивилась, что он не уходит, а смотрит на нее.
- Пашенька. Я к тебе пришел. Прими меня.
И черные прекрасные глаза пристально и просительно смотрели на нее и заблестели выступившими слезами. И под седеющими усами жалостно дрогнули губы.
Прасковья Михайловна схватилась за высохшую грудь, открыла рот и замерла спустившимися зрачками на лице странника,
- Да не может быть! Степа! Сергий! Отец Сергий.
- Да, он самый, - тихо проговорил Сергий. - Только не Сергий, не отец Сергий, а великий грешник Степан Касатский, погибший, великий грешник. Прими, помоги мне.
- Да не может быть, да как же вы это так смирились? Да пойдемте же.
Она протянула руку; но он не взял ее и пошел за нею.
Но куда вести? Квартирка была маленькая. Сначала была отведена комнатка крошечная, почти чуланчик, для нее, но потом и этот чуланчик она отдала дочери. И теперь там сидела Маша, укачивая грудного.
- Сядьте сюда, сейчас, - сказала она Сергию, указывая на лавку в кухне.
Сергий тотчас же сел и снял, очевидно, уже привычным жестом, сначала с одного, потом с другого плеча сумку.
- Боже мой, Боже мой, как смирился, батюшка!, Какая слава и вдруг так...
Сергий не отвечал и только кротко улыбался, укладывая подле себя сумку.
- Маша, это знаешь кто?
И Прасковья Михайловна шепотом рассказала дочери, кто был Сергий, и они вместе вынесли и постель и люльку из чулана, опростав его для Сергия. Прасковья Михайловна провела Сергия в каморку .
- Вот тут отдохните. Не взыщите. А мне идти надо.
- Куда?
- Уроки у меня тут, совестно и говорить - музыке учу.
- Музыке - это хорошо. Только одно, Прасковья Михайловна, я ведь к вам за делом пришел. Когда я могу поговорить с вами?
- За счастье почту. Вечером можно?
- Можно, только еще просьба: Не говорите обо мне, кто я. Я только вам открылся. Никто не знает, куда я ушел. Так надо.
- Ах, а я сказала дочери.
- Ну, попросите ее не говорить.
Сергий снял сапоги, лег и тотчас же заснул после бессонной ночи и сорока верст ходу.
Когда Прасковья Михайловна вернулась, Сергий сидел в своей каморке и ждал ее. Он не выходил к обеду, а поел супу и каши, которые принесла ему туда Лукерья.
- Что же ты раньше пришла обещанного? - сказал Сергий. - Теперь можно поговорить?
- И за что мне такое счастье, что такой посетитель. Я уж пропустила урок. После... Я мечтала все съездить к вам, писала вам, и вдруг такое счастье.
- Пашенька! пожалуйста, слова, которые я скажу тебе сейчас, прими как исповедь, как слова, которые я в смертный час говорю перед Богом. Пашенька! я не святой человек, даже не простой, рядовой человек: я грешник, грязный, гадкий, заблудший, гордый грешник, хуже, не знаю, всех ли, но хуже самых худых людей.
Пашенька смотрела сначала выпучив глаза; она верила. Потом, когда она вполне поверила, она тронула рукой его руку и, жалостно улыбаясь, сказала:
- Стива, может быть, ты преувеличиваешь?
- Нет, Пашенька. Я блудник, я убийца, я богохульник и обманщик.
- Боже мой! Что ж это? - проговорила Прасковья Михайловна.
- Но надо жить. И я, который думал, что все знаю, который учил других, как жить, - я ничего не знаю и я тебя прошу научить.
- Что ты, Стива. Ты смеешься. За что вы всегда смеетесь надо мной?
- Ну, хорошо, я смеюсь: только скажи мне, как ты живешь и как прожила жизнь?
- Я? Да я прожила самую гадкую, скверную жизнь, и теперь Бог наказывает меня, и поделом, и живу так дурно, так дурно...
- Как же ты вышла замуж? как жила с мужем?
- Все было дурно. Вышла - влюбилась самым гадким манером. Папа не желал этого. Я ни на что не посмотрела, вышла. И замужем, вместо того чтобы помогать мужу, я мучила его ревностью, которую не могла в себе победить.
- Он пил, я слышал.
- Да, но я-то не умела успокоить его. Упрекала его. А ведь это болезнь. Он не мог удержаться, а я теперь вспоминаю, как я не давала ему. И у нас были ужасные сцены.
И она смотрела прекрасными, страдающими при воспоминании глазами на Касатского.
Касатский вспоминал, как ему рассказывали, что муж бил Пашеньку. И Касатский видел теперь, глядя на ее худую, высохшую шею с выдающимися жилами за ушами и пучком редких полуседых, полурусых волос, как будто видел, как это происходило.
- Потом я осталась одна с двумя детьми и без всяких средств.
- Да ведь у вас было именье.
- Это еще при Васе мы продали и все... прожили. Надо было жить, а я ничего не умела - как все мы, барышни. Но я особенно плоха, беспомощна была. Так проживали последнее, я учила детей - сама немножко подучилась. А тут Митя заболел уже в четвертом классе, и Бог взял его. Манечка полюбила Ваню - зятя. И что ж, он хороший, но только несчастный. Он больной.
- Мамаша, - перебила ее речь дочь. - Возьмите Мишу, не могу я разорваться.
Прасковья Михайловна вздрогнула, встала и, быстро ступая в своих стоптанных башмаках, вышла в дверь и тотчас же вернулась с двухлетним мальчиком на руках, который валился назад и схватился ручонками за ее косынку.
- Да, так на чем я остановилась? Ну вот, было у него место тут хорошее - и начальник, такой милый, но Ваня не мог и вышел в отставку.
- Чем же он болен?
- Неврастенией, это ужасная болезнь. Мы советовались, но надо было ехать, но средств нет. Но я все надеюсь, что так пройдет. Особенно болей у него нет, но...
- Лукерья! - послышался его голос, сердитый и слабый. - Всегда ушлют куда-нибудь, когда ее нужно. Мамаша!..
- Сейчас, - опять перебила себя Прасковья Михайловна. - Он не обедал еще. Он не может с нами.
Она вышла, что-то устроила там и вернулась, обтирая загорелые худые руки.
- Так вот и живу. И все жалуемся, и все недовольны, а, слава Богу, внуки все славные, здоровые, и жить еще можно. Да что про меня говорить.
- Ну, чем же вы живете?
- А немножко я вырабатываю. Вот я скучала музыкой, а теперь как она мне пригодилась.
Она держала маленькую руку на комодце, у которого сидела, и как упражнения, перебирала худыми пальцами.
- Что же вам платят за уроки?
- Платят и рубль, и пятьдесят копеек, есть и тридцать копеек. Они все такие добрые ко мне.
- И что же, успехи делают? - чуть улыбаясь глазами, спросил Касатский.
Прасковья Михайловна не поверила сразу серьезности вопроса и вопросительно взглянула ему в глаза.
- Делают и успехи. Одна славная девочка есть, мясника дочь. Добрая, хорошая девочка. Вот если бы я была порядочная женщина, то, разумеется, по папашиным связям, я бы могла найти место зятю. А то я ничего не умела и вот довела их всех до этого.
- Да, да, - говорил Касатский, наклоняя голову. - Ну, а как вы, Пашенька, в церковной жизни участвуете? - спросил он.
- Ах, не говорите. Уж так дурно, так запустила. С детьми говею и бываю в церкви, а то по месяцам не бываю. Детей посылаю.
- А отчего же не бываете сами?
- Да правду сказать, - она покраснела, - да оборванной идти совестно перед дочерью, внучатами, а новенького нет. Да просто ленюсь.
- Ну, а дома молитесь?
- Молюсь, да что за молитва, так, машинально. Знаю, что не так надо, да нет настоящего чувства, только и есть, что знаешь всю свою гадость...
- Да, да, так, так, - как бы одобряя, подговаривал Касатский.
- Сейчас, сейчас, - ответила она на зов зятя и, поправив на голове косынку, вышла из комнаты.
На этот раз она долго не возвращалась. Когда она вернулась, Касатский сидел в том же положении, опершись локтями на колена и опустив голову. Но сумка его была надета на спину.
Когда она вошла с жестяной, без колпака, лампочкой, он поднял на нее свои прекрасные, усталые глаза и глубоко, глубоко вздохнул.
- Я им не сказала, кто вы, - начала она робко, - а только сказала, что странник из благородных и что я знала. Пойдемте в столовую, чаю.
- Нет...
- Ну, я сюда принесу.
- Нет, ничего не надо. Спаси тебя Бог, Пашенька. Я пойду. Если жалеешь, не говори никому, что видала меня. Богом живым заклинаю тебя: не говори никому... Спасибо тебе. Я бы поклонился тебе в ноги, да знаю, что это смутит тебя. Спасибо, прости Христа ради.
- Благословите.
- Бог благословит. Прости Христа ради.
И он хотел идти, но она не пустила его и принесла ему хлеба, баранок и масла. Он взял все и вышел.
Было темно, и не отошел он двух домов, как она потеряла его из вида и, узнала, что он идет, только по тому, что протопопова собака залаяла на него.