— При жизни папы я почти не выезжала отсюда.
— Значит, вы получили домашнее образование?
— Да, а после смерти отца и Анютки…
— Это была ваша сестра?
— Нет… Да, я забыла, что вы не знаете. Это была… моя подруга.
Я заметил, что она замялась…
— Когда она умерла, мне было очень тоскливо одной. Я держала экзамены и поступила в К-кий университет.
— На какой факультет?
— На медицинский.
— А, значит мы в некотором роде коллеги. Я тоже из К-го университета. И вы кончили?
— Нет, я была всего… всего некоторое время…
Мне хотелось спросить, почему она бросила университет, но я заметил, что нервная девушка запнулась на последних словах.
Произошла короткая пауза, после которой она с неожиданным интересом спросила меня:
— А вы когда кончили?
— Пять лет прошло.
— Пять… Значит, вы не могли…
— Что?
— Нет, это я думала, что, может быть, общие знакомые…
Руки ее неспокойно сжали свернутую трубкой коленкоровую тетрадку…
— Но если пять лет тому назад, то, значит, вы не могли знать…
Запнувшись, девушка слегка побледнела. Как врач, привыкший к наблюдениям, я не мог не заметить этих частых перемен и подумал вскользь о том, что нужно будет внимательно выслушать сердце, но прежде мне хотелось поддержать оборвавшийся разговор. Случайно взор мой упал на предмет, привлекший мое внимание: он лежал на скамейке возле Мары; это был стебель и чашечка лилии из мрамора.
— Как у вас тут много мрамора!
— Да, когда-то тут почти все было из мрамора. Это я нашла в одном из мраморных фонтанов.
— А скажите, не знаете ли вы, что значит эта надпись на холме под крестом: «Sono stanca»?
Она перевела на меня свои прекрасные, окаймленные легкой синевой, усталые глаза и со странным, неподражаемо красивым выражением сказала:
— Я устала…
Эти слова так гармонировали с общим впечатлением, какое она производила, что в первый момент мне показалось, что она жалуется на усталость.
— Это значение надписи? — переспросил я.
— Да.
Из дальнейшего разговора для меня выяснилось, что в красивой усадьбе Багдасаровых царила почти нищета. Сорок десятин земли отдавались в аренду крестьянам и давали самый незначительный доход, а генеральская пенсия, как я мог догадываться, уходила на выплаты старых долгов. В огромной конюшне стояла единственная лошаденка, на которой я приехал, а единственной роскошью было море дикого винограда и цветов, которые Мара очень любила и сама сеяла. Молодой сад был посажен покойным генералом за два года до смерти и еще не давал доходов. Выгодно продать красивую усадьбу было бы легко, если бы не глушь места. Кажется, госпожа Багдасарова прилагала усилия в этом направлении, но, когда я заговорил о том с Марой, глаза ее обратились на меня с таким непосредственным испугом и губы так болезненно скривились, что я поспешил переменить разговор. Нервным движением девушка уронила тетрадку, из которой выпал листок. Передавая его ей, я заметил рисунок карандашом: офицер в форме старого времени с ментиком.
«Ага! вот они, мечты», — подумал я, и почему-то мне стало досадно, должно быть, потому, что впечатление это как-то не вязалось с атмосферой исключительности, которой, казалось, веяло от Мары.
Беседуя со мной, девушка изредка обращала ко мне взгляд, и тогда взгляд этот с некоторой тревожной пытливостью направлялся прямо в глаза собеседнику, чтобы потом опять потонуть вдали горизонта, где ярко на зелени лугов блестели изгибы реки, заливы и озерца.
Мысль моя о нервности девушки слегка коснулась представления об истерии. Посмотрев на сверкание воды на лугах, похожее на фиксационную точку в экспериментах Шарко с истеричными, и желая от личной почвы перевести разговор на общую, я сказал, подхватывая первую попавшуюся мысль:
— Знаете ли, у вас тут так хорошо, солнце нежит, пчелы жужжат, так что, глядя на эти блестящие озера, можно впасть в особое состояние, именуемое сомнамбулизмом…
Не знаю, было ли это кстати… Мой расчет был тот, что о сомнамбулизме она, должно быть, кое-что слышала и, как врача, начнет меня расспрашивать об этом всех интересующем предмете, хотя бы для того, чтобы поддержать разговор. Правда, по этому вопросу я сам немногое мог сказать, но своими объяснениями все-таки рассчитывал немного развлечь ее.
Однако, когда я упомянул о сомнамбулизме, она несомненно вздрогнула и, кажется, еще более побледнела. В это время как раз пронесся быстрый взлет майского, холодноватого ветра.
Девушка вздрогнула еще раз: на ней была простенькая голубая блузка из батиста.
— Эге! первый долг укутать больную, если ей холодно. Я сейчас раздобуду вам платок.
— Не беспокойтесь, — крикнула она мне вслед, когда я быстро уходил за платком.
Мы, врачи, привыкаем по необходимости наблюдать и анализировать. Что я первый раз побежал за водой, это еще ничего, но что я теперь бегу за платком, в этом, должен сознаться, было нечто большее, чем одно желание исполнить долг врача. И вот, несмотря на то, что девушка находится, несомненно, под влиянием какой-то очень тяжелой драмы и ей не до меня, так же несомненно, что дальше я все больше буду действовать в сторону личных интересов Мне стало немного досадно и досада эта еще возросла, когда госпожа Багдасарова, передавая мне платок, не преминула заметить:
— Вот это кавалер, сразу видно, что кавалер. Куда нашей деревенщине! Пока они барышне платок с пола подымут, так, глядишь, три раза на ногу наступят, ей-Богу, правда. Потому их дочь моя и не любит… Куда им, пентюхам, до барышень!.. — и так далее, в том же роде.
Платок оказался изрядно потертым и замусоленным. Я уверен был, что Маре будет неприятно получить из посторонних рук такой грязный платок и не знаю, как бы выпутался из затруднения, если бы не встретил ее по пути.
Я — врач, и по свойству своей профессии мне приходится чаще встречаться с прозой и безобразием жизни, чем с ее красотами. Поэтому не знаю, достаточно ли развита во мне поэтическая чуткость, но в тот момент, когда увидел, как Мара шла по аллее холмов и мостиков, я не мог не испытать некоторое волнение, которое позволительно, быть может, назвать эстетическим.
Залитая солнцем фигура и весь облик девушки были одновременно и гармонией, и контрастом к тому, что ее окружало. Она подходила и как бы сливалась с нежностью и ароматом цветов, по ковру которых ей почти приходилось ступать; она еще больше, быть может, имела общего с экзотической странностью окружавших нас мраморных руин, так же, как и она, каким-то чудом оказавшихся на русском Полесье. Там и сям обломки мрамора белели из-под зелени винограда, и, казалось, в ее немного наклоненной к земле головке было что-то такое же сломанное, как в той мраморной лилии, которую она несла в руке, и эта сломанность Мары составляла яркий и грустный контраст со сверканьем весеннего солнца и спешной работой жужжавших пчел.
Покрыть эту красоту грязным платком казалось мне в этот момент каким-то кощунством.
О, молодость! Сердце мое забилось, потому что я не знал, куда деть платок.
Случилось, однако, что Мара не увидела меня, проходя мимо по соседней с моей дорожке. Тогда я решился. Быстро сунув платок под листья винограда у одного из холмов, я нагнал девушку и, овладев собой, сказал в обычном тоне:
— Вы возвращаетесь? Ну, хорошо, приступим к делу. Будьте добры поставить себе этот термометр и позвольте мне зайти к вам минут через десять.
— Хорошо. Моя комната возле передней, левая дверь.
Она ушла. Взобравшись на один из снабженных всходами холмов, я принялся бродить по мостам, останавливаясь на каждой площадке. Все они были обнесены перилами и всюду тяжело увешены диким виноградом. За перилами как площадок, так и мостов везде сохранились выступы. Видно, когда-то здесь разводились еще висячие цветники. Я дошел до последнего холма и по переброшенному на другой конец мосту, поддержанному двумя колоннами, мог перебраться на противоположные холмы аллеи. Этот путь приводил меня обратно к гранитной веранде.