видел. С такой же лёгкостью у неё получалось чистить карманы, прилавки, кассы. Все деньги шли на наркотики. А потом у неё стали появляться очень богатые мужики. Конечно же, и они становились жертвами ловкости её рук. Какие-то люди порой пытались у меня выведать, где она проживает, но я уже ничего про неё не знала.
Один из двух стоявших на столе телефонов запел соловьиной трелью. Виктор Васильевич поднял трубку.
– Да. Добрый день. Хорошо, я прооперирую. Через полчаса. Или через час. Время ещё терпит. Договорились.
– Я уже ничего про неё не знала, – сдавленно повторила, скомкав платок, Алевтина Дмитриевна, когда её собеседник вновь заиграл, – а если бы знала, сказала бы непременно. Я перестала быть её матерью, когда ей было лет семнадцать. И знаешь – хотя она к этому моменту успела меня обворовать дочиста, опозорить перед соседями и лишить обоих мужей, я бы ей простила всё это. Но…
– Не надо, не продолжай, пожалуйста, – попросил Гамаюнов, откладывая гитару так, словно она стала жечь ему руки, – зачем говорить банальности? Прошло тридцать четыре года! Целая жизнь.
– Я бы всё смогла ей простить, если бы она не напоминала тебя, – как будто и не услышала его слов Алевтина Дмитриевна, – ведь первые года три я, как начинающий педагог, всерьёз полагала, что отец – это тот, кто вырастил, а не тот, кто зачал. Однако, когда этот ангелочек начал таскать у меня абсолютно всё, что плохо лежало, мои иллюзии пошатнулись. Мой первый муж, который её воспитывал, не был вором!
Виктор Васильевич знал, с кем он говорит. Нужно было сделать уступку.
– А я, по-твоему, вор?
– Я этого не сказала. Твоей природе присущ рационализм, который не позволяет тебе удариться во все тяжкие. Но основа её – паскудство. Ты ведь прекрасно знал, что я родила от тебя ребёнка! Но сделал вид, что не знаешь. Ей перепала только одна сторона твоей личности, не стесненная никаким рационализмом. Просто представь себя без амбиций, и всё поймёшь. Она родилась воровкой.
Тут телефон на столе опять затрезвонил. Виктор Васильевич приподнял и положил трубку. Потом спросил:
– И больше ничего не было?
– Если бы! – с горьким вздохом отозвалась Алевтина Дмитриевна, – через полтора года меня уведомили о том, что она – в СИЗО. Какой-то подонок, в которого она втюрилась, затянул её в наркобизнес. Я отказалась её спасать – для этого требовались совершенно неимоверные деньги. Кто-то другой добился того, что все обвинения были сняты. Месяцев через восемь ей присудили условный срок, уже по другому делу. Вот после этого я о ней ничего не слышала.
– Это странно, – проговорил Гамаюнов, глядя поверх плеча своей собеседницы на обитую дерматином дверь, – это очень странно.
– Что странно?
– То, что кому-то понадобилось спасать её от тюрьмы, потратив на это неимоверные деньги. Кто бы это мог быть?
Алевтина Дмитриевна всплеснула руками.
– Да что здесь странного? Это сделал её подельник, очень боявшийся, что она его за собой потащит! Вполне обычная ситуация. Киллер стоит дороже, чем прокурор, снимающий обвинение.
– Вот уж с этим позвольте не согласиться, – хмыкнул Виктор Васильевич, – впрочем, киллеров среди близких знакомых у меня нет, поэтому не рискнул бы держать пари. Так ты говоришь, подельник?
– Да, разумеется. А кому ещё эта шваль могла быть нужна? Конечно, самцы от неё балдели, но никаких особо глубоких чувств она никому, по-моему, не внушала.
Тут Алевтина Дмитриевна запнулась на полуслове, о чём-то вспомнив. Спустя минуту она не без колебания проронила:
– Кто-то мне говорил тогда, что есть у неё какой-то мальчишка – очень талантливый музыкант, влюблённый в неё до одури. Скрипач, кажется. Он играл в известном оркестре – так что, возможно, деньги у него были.
– Скрипач?
– Скрипач. Или пианист. Я точно не помню. Ведь пролетело пятнадцать лет, и все эти годы мне, как ты понимаешь, было не до того, чтоб пилить опилки. Я была вынуждена работать не покладая рук. Иначе бы я банально сошла с ума!
– У тебя была бесконечно трудная жизнь, – вздохнул Гамаюнов, – но моя всё же была труднее, притом значительно.
Тут вдруг подал сигнал второй телефон. Он озвучил номер. На этот раз заведующий взял трубку и объявил, что будет готов минут через сорок, после чего сделал звонок анестезиологу и назначил точное время. Потом взглянул на скорбно сидевшую перед ним массивную даму, которую нипочём не узнал бы, случайно встретив на улице. Алевтина Дмитриевна, конечно же, чувствовала себя оскорблённой и не замедлила поинтересоваться с оттенком мрачной иронии, на которую уж она-то имела право:
– А на каком основании вы назвали себя несчастным, Виктор Васильевич? Разве вы одиноки? Разве была у вас дочь, которая превратила вашу жизнь в ад?
– Таких у меня две штуки, – снова вздохнул хирург, – а вот что касается одиночества – тут ты сделала верный вывод, сказав о некоем раздвоении моей личности. Я ни днём, ни ночью не остаюсь один. Особенно ночью. Жена, конечно, не в счёт. Ты помнишь, как я читал тебе «Чёрного человека» Есенина? У меня до сих пор осталась эта привычка. Всем читаю Есенина, как напьюсь.
– При чём здесь Есенин? – не поняла заслуженная учительница русского языка и литературы.
– Да как – при чём? Ты разве забыла, что я тебе читал? Хорошо. Я сейчас не пьян, поэтому вспомню всего лишь несколько строф.
И Виктор Васильевич, одолев минутное колебание, без достаточного надрыва продекламировал:
«Слушай, слушай!» – бормочет он мне в лицо,
А сам всё ближе и ближе клонится, -
«Я не видел, чтоб кто-то из подлецов
Так ненужно и глупо страдал бессонницей!»
– Хватит, Витя! – оборвала декламацию Алевтина Дмитриевна, боясь следующей строфы, про толстые ляжки, – пожалуйста, перестань! Разве тебе трудно не быть шутом хотя бы три дня после смерти дочери?
– Трудно, трудно! Я ведь подлец, и ты никогда меня не поймёшь, будучи святой. К тебе по ночам никто не приходит, не говорит о том, что ты – мразь.
– Тебя угнетают эти ночные разоблачения? – с головой ушла в директорский тон Алевтина Дмитриевна.
– Ты знаешь, по настроению. Иногда они развлекают, как алкоголь. Но утром – похмелье.
– А ты не пробовал не быть мразью?
– Что я для этого должен сделать? Вернуть свои девятнадцать лет и не расставаться с двадцатилетней учительницей, которая растоптала ногами мои кассеты с Высоцким, крича, что это – вульгарщина и ползучая клевета на Советский строй?
– А вот это подлость, – вспыхнула Алевтина Дмитриевна, царапнув ногтями по лакированному столу, – даже от тебя я не ожидала такого, Витя! Напоминать человеку о том, как он заблуждался в двадцатилетнем возрасте под влиянием пропаганды и воспитания – это против правил приличия!
– А корить человека за то, что он был абсолютно прав в девятнадцать лет – это против правил морали.
Взгляд Гамаюнова больше не обещал ничего хорошего.