По вечерам иногда составлялся винт. Когда не хватало партнера, граф предлагал карточку и мне. У меня никогда не было своих денег, но я садился, страстно мечтая о выигрыше. Я играл с жадностью, с расчетом, с риском, и даже доходило до того, что внутренне молил бога о помощи. Как обыкновенно бывает в этих случаях, я проигрывал — всегда больше всех.
Когда игра кончалась и партнеры рассчитывались, я сидел с потупленными глазами, красный от стыда и судорожно ломал мелок. Когда молчать долее становилось невозможно, я, стараясь казаться небрежным, говорил:
— Граф… Пожалуйста… Будьте так добры… Я в настоящую минуту не при деньгах… Примите на себя мой проигрыш… Я вам завтра возвращу…
Конечно, это обещание никого не обманывало. Все знали, что ни завтра, ни послезавтра я своего долга не отдам.
Случалось, что вечером граф и его гости отправлялись в ресторан, а оттуда к женщинам. Меня приглашали вскользь, мимоходом, таким тоном, который уже сам по себе говорил об отказе. Я знал, что скажи я «нет», и меня с удовольствием оставят в покое. Но, клянусь истинным богом, я никогда не мог понять, какая сила заставляла меня раньше всех бежать в переднюю и суетливо надевать пальто.
За ужином много острили и безобразничали. Я должен был громко и часто смеяться, но смех доставлял мне столько же удовольствия, как ученой собаке. Если же меня самого осеняла веселая мысль или удачный каламбур, я не находил для них слушателей. Едва я раскрывал рот, как меня тотчас же перебивали. Все отворачивались от меня, и я, начиная в десятый раз одну и ту же фразу, тщетно перебегал глазами от одного собеседника к другому: ни одни глаза не встречались с моими.
Всего ужаснее были для меня ночи. Я спал в проходной узкой комнате, скорее похожей на коридор. Постелью мне служила старая кушетка с вылезшей наружу мочалой, с горбом посредине и с продавленными пружинами. Две отсутствующие передние ножки заменял мой же собственный чемодан.
О, как я ненавидел эту кушетку! Никогда ни к одному человеку я не питал такой безумной злобы, как к этой старой рухляди, от которой отказался бы любой старьевщик. По мере того как приближалась ночь, меня все более и более охватывал невыносимый ужас перед длинной бессонной ночью, ожидавшей меня. Наконец я ложился. Горб посередине кушетки впирался в мою спину, заставляя ее выгибаться, пружины резали бока, подушка казалась низкой и ежеминутно сползала. Через пять минут начиналась тупая, жестокая боль в затылке и пояснице. Голова разгорячалась, и в моем бедном мозгу мысли скакали и кружились в лихорадочном вихре… Создавались несбыточные, фантастические планы на будущее; ночью я им верил, этим планам, но на другое утро они меня пугали, как горячечный бред.
Все дневные впечатления, каждое мое и чужое слово, каждая обида, каждый плевок, каждое унижение вновь проходили в моей памяти. Я разбирался в них с тем жгучим наслаждением и с той глубокой, страшной последовательностью, на которую только способен ум одинокого оскорбленного человека, и, воскрешая все эти подлые мелочи, я выкапывал со дна моей души такую гадкую грязь, что… Нет… о таких вещах даже и на суде, даже и в свою защиту нельзя говорить…
Друзья графа, проходя мимо моей кушетки, любили потешаться над ее убогим видом. Они называли ее прокрустовым ложем[46].
В тот день, когда я совершил преступление, один из знакомых графа, господин Лбов, пригласил всю компанию в ресторан вспрыснуть полученное им наследство. Я тоже стал одеваться. Когда мы вышли на лестницу, я нечаянно толкнул господина Лбова и извинился. Он отвечал:
— Ничего, пустяки…
И потом вдруг прибавил:
— Да вы, Федоров, напрасно и ехать-то беспокоитесь. Никто вас не приглашал.
Я остановился на крыльце, раздавленный этими жестокими словами. Гости шумно выходили на крыльцо в дверях кто-то из них крикнул:
— Идите и возлягте на ваше прокрустово ложе.
А другой подхватил:
— На ваше прохвостово ложе!
Они ушли, громко смеясь; я возвратился назад и лег на кушетку. У меня была смутная надежда, что они пожалеют о своих словах и пришлют за мной, но никто не приходил… Два или три часа я проплакал едкими слезами бессильного бешенства. «Прохвостово» ложе причиняло мне боль. Я поднялся. Ненависть к кушетке переполнила мое сердце. Я собрал несколько картонок из-под шляп, набил их старой газетной бумагой, облил керосином, поставил под кушетку и зажег. Все это время я был в каком-то забытьи…
Когда я очнулся, вся комната пылала. Я ужаснулся своего поступка и стал звать на помощь. Остальное вам уже известно, господа присяжные…
— Васька!.. Василь Васильевич…
— Мм… Оставь…
— Ваше сиятельство, соблаговолите проснуться.
— Убирайся к черту, идиот…
— Имею честь доложить вашему сиятельству, что у соседей часы только что пробили два… Позволю себе напомнить вашему сиятельству, что если ваше сиятельство опоздает в ломбард, то панталоны вашего сиятельства придется несть в ссудную кассу… Между тем вашей светлости, конечно, небезызвестно, что ни одна касса в городе не решается принимать на хранение этот предмет, столь драгоценный в архаическом отношении.
— Отвяжись, Федька… Хоть спать-то не мешай…
— В таком случае я, ваше сиятельство, буду вынужден — как глубоко мне это ни прискорбно — от мер кроткого увещевания перейти к мерам принудительного характера… Если ты, Васька, сейчас же не встанешь, я вылью тебе на голову воду из графина…
Угроза подействовала. Васька поднял со сложенного вчетверо сюртука, служившего ему вместо подушки, свою лохматую черноволосую голову и спросил хрипло:
— А который же час?
— Я же тебе сказал, третий. Вставай.
— Мм… Третий? — Васька принялся с закрытыми глазами, полулежа на кровати, чесать голову, потом волосатую грудь. Затем, сразу открыв глаза и как бы окончательно проснувшись, он сказал решительно:
— Ну что ж?.. Вставать так вставать… Вместе, что ли, пойдем, Федя?..
— А где же мы другое пальто возьмем, чтоб идти вместе?..
— Ах да, да, действительно… Ну, так ты подожди, я духом слетаю… Васька натянул уже на ногу правый сапог, как вдруг неожиданно ударил себя ладонью по лбу, сделал испуганное лицо и выразительно засвистал:
— Фью-ю. Вот тебе и обед…
— Что такое?
— Разве ты вчера не видал на столе записки?
— Нет.
— Пойди, прочти.
Федька, лежавший полуодетым на длинной кровати напротив Васьки, подошел к столу и взял небольшой клочок бумаги.
По мере того как он вслух разбирал наскоро набросанные карандашом иероглифы, лицо его омрачалось все более и более.
— «Не застал… извини… брюки… через два дня… до зарезу… предложение сделать… неловко… крепко жму… еще раз прошу…»
— Черт бы его побрал с его предложением! — закончил Федька энергичным восклицанием чтение записки. — Хороший сюрприз устроил, нечего сказать!
И он грузно бросился на свою кровать. Васька давно уже лежал, закутавшись до ушей одеялом.
Во всем господствовал беспорядок холодной комнаты «с мебелью». Куски сахара валялись на залитой чернилами скатерти вперемежку с табаком; два цветочных горшка с чахлыми кактусами, забросанные папиросными окурками, очевидно, заменяли собой пепельницы; разверстый настежь шкаф зиял полною пустотою; на комоде, под кривым, засиженным мухами зеркалом, красовался чей-то порыжелый башмак в соседстве с коробкою зубного порошка, восьмушкой чая и двумя пустыми пивными бутылками.
По своей профессии Васька Кобылин и Федька Выропаев были студентами Академии художеств. Уже третий год жили они неразлучно вместе, дружно разделяя хроническое безденежье, и обеды греческих кухмистерских, и холод нетопленных квартир, и всяческие козни и интриги квартирных хозяек. Оба обладали несомненным талантом: Федька — в области пейзажа, Васька — в сфере серьезной жанровой живописи. Товарищи называли их двумя Аяксами, так как они никуда не появлялись друг без друга.
Художники минут десять лежали молча. Наконец Васька первый нарушил молчание.
— Однако я голоден, как волк зимою, — сказал он мрачно.
Федька, которого никогда не покидало врожденное зубоскальство, тотчас же откликнулся:
— Ах, очень приятно… Значит, трюфели не окончательно убили аппетит вашей светлости… Ну что же, и отлично: пойдемте к Донону и закажемте небольшой завтрак… Как вы находите мою идею?
— Оставь. Не раздражай, — заметил строго Васька.
— Нет, в самом деле, отчего же? Сначала мы выпьем рюмки по две водки… может быть, вы предпочитаете английскую горечь… или лучше спросить рябиновки?
— Не дури, Федор…
— А на закуску чего-нибудь солененького… икорки, например, зернистой… знаете, этак на нее лимончиком слегка накапать… очень вкусно… не правда ли?..