ясностью встала перед ним. Он невольно оглянулся: дорога была пустынна, кругом на далекое пространство не видно было ни души человеческой, ни жилья, не слышно было ни звука. Странным, нехорошим взглядом посмотрел Степан на идущую впереди его Дашу. Она шла, слегка наклонив голову; белая, полная шея ее с закинутой, по обыкновению, на грудь тяжелой косой и с вырезанным сзади воротом, как алебастровая, блестела в бледном сиянии луны. Легкий запах вина неприятно отдавался в воздухе, полном ночного аромата. Степана, вообще не переносившего запах вина, на этот раз как-то особенно сильно мутило от этого запаха, и, под влиянием его, чувство злобы и презрения все сильнее и сильнее овладевало им и наполняло его существо.
«Эх, кончил бы разом — и вся недолга; пришибить тебя, как суку, да и бросить в канаву», — подумал он, с ненавистью оглядывая ее измятый, кое-как надетый костюм. «Ни совести в тебе, ни чести, хуже всякой твари!»—продолжал он, и вспомнилось ему, как еще утром он уговаривал ее, вспомнились ее последние слова, наглые угрозы остаться ночевать в Хмурове. «Небось своего не уступила»,—проворчал он и с омерзением сплюнул. А тут, словно назло, живо выплывает в его воображении бледное, страшное, искаженное невыразимым страданием и тоскою лицо Ястребова, слышится его глухой, истомленный голос, и все сильнее и сильнее закипает сердце у Степана. «Эх,— продолжал развивать он свою мысль, — и его бы ослобонил! Ну, поскучал бы малость,— конечно, не без того,— а там бы и забыл; хуже, как он сам ее ухлопает, — а это беспременно так и будет, — и ступай тогда на каторгу... Из-за такой, прости господи, падали погибнет человек... Выручить, что ли, тебя, Алексей Сергеевич, из беды-неволи?..» И Степан чувствовал, как словно какая-то невидимая сила против его воли толкает его руку; голова его слегка кружится, туман застилает глаза, а в сердце все растет и растет странное ощущение чего-то жгучего, томительного, точно струи холодной, как лед, воды скользят по его спине и по всем членам; и кажется Степану, что это не он идет, а кто-то другой, что этот другой, а не он, осторожно наклоняется и подымает с земли большой, острый осколок булыжника... и вдруг, как молния, в голове его проносится картина его спора с Ястребовым, накануне переезда к ним Даши, отчетливо ясно вспоминаются ему все подробности этого разговора и, наконец, памятный удар... Воспоминание этого удара так живо, что Степану кажется, что он вновь ощущает боль... Страшная злоба охватила все его существо. «И все из-за этой проклятой, все из-за нее»,— мелькает у него в голове, и он судорожно, до боли, сжимает очутившийся в его руке камень, а несносный запах вина, как назло, чувствуется все сильнее и сильнее. Тошнит, мутит Степана от этого запаха, голова его кружится... кружится... бессознательно подымает он свою, вооруженную камнем руку высоко над головой Даши... миг... раздается глухой удар, и вслед за ним пронзительный, испуганный крик.
— Коль марать кому об тебя руки, подлая, так уж пущай я, а не Алексей Сергеевич! — прохрипел Степан, далеко отбрасывая камень, и, как железными тисками, сдавил горло девушки своими заскорузлыми, мозолистыми, окровавленными пальцами.
В эту самую минуту Ястребов, сидя у Саблина, задавал Носову свой странный вопрос, так удививший поручика.
XVI
Чуть-чуть зарумянился восток; быстро прошла короткая весенняя ночь; звезды потухли одна за другой; просыпающиеся птички веселым щебетанием приветствовали приближающееся утро. По большой дороге широкими шагами продвигались два молодых крестьянина, земляки из смежного уезда и односельцы, Иван и Трифон. Оба были по ремеслу плотники и спешили теперь в город на заработки. Они шли молча, изредка перекидываясь коротенькими фразами. По их тяжелой походке, по истомленным лицам можно было заключить, что они порядком-таки устали. Действительно, оба приятеля шли трое суток; последние сутки почти вовсе не отдыхали, торопясь попасть в город к началу базарного дня.
— А что,—произнес Иван, высокий, белокурый парень, с широким, добродушным лицом,— я, чай, теперича недалече.
— Не, — отвечал спутник, низкорослый, худощавый брюнет,— всего верст с тридцать осталось.
— К полудню, чай, придем? Ась?
— Надо бы дойтить!
И оба замолчали.
— А и тянет же анафемский! — проворчал Трифон, перебрасывая с одного плеча на другое свой тяжелый мешок с инструментами и провизией.
— Тяжело? — отозвался белокурый Иван, добродушно поглядывая на своего товарища.
— А то не? Известно, тяжело!
— Ах ты, мухортик, — усмехнулся тот и, как перышко, встряхнул одной рукой свой тяжелый, чуть не вдвое больший мешок, — у меня во — какой,— продолжал он,— а и то не жалюсь.
— Да тебе што: ты и быка сволокешь, не ахти как умаешься! — огрызнулся Трифон.
Иван весело рассмеялся.
— А тебе и овцу не снести! — воскликнул он и дружески хлопнул Трифона по плечу, да так, что тот закачался.
— А ну тя в болото, леший! — выругался тот.— Чуть с ног не сбил, ведьмедь сиволапый!
— Ну, ладно, не серчай, Триша. Вот ужо в городе отдохнем: сходим в трактирчик, чайком побалуемся, а то и сиволдая хватим мало-маленько, — всю усталь как рукой снимет. Так-то, друг любезный; а пока, делать нечего, расправляй ходуны-то, небось не отвалятся?
Оба прибавили шагу.
— Это что там такое? — воскликнул Трифон и пальцем указал товарищу на что-то белое, лежавшее на краю дороги.
— А никак баба лежит! — невозмутимо ответил Иван, пристально вглядевшись в странный предмет, обративший внимание его товарища.
Оба подошли ближе, но, взглянувши, невольно со страхом попятились назад, осеняя себя крестным знамением.
Поперек дороги, запрокинув голову, лежала молодая женщина; выражение испуга и страдания застыло в ее лице; тусклые глаза ее были широко раскрыты, немного выше виска зияла глубокая рана; щеки, лоб и длинные, растрепавшиеся волосы были залиты запекшейся кровью; под головой кровь уже застыла и образовала чернеющую лужу.
Первым движением обоих приятелей было бежать без оглядки от этого страшного места, но любопытство взяло верх над страхом, они осторожно наклонились и принялись разглядывать труп.
— Гляди-тка, Иван, каки часы! — произнес брюнет, осторожно вытаскивая за тонкую цепочку из-за борта платья миниатюрные золотые часики, усыпанные мелкими бриллиантиками, составлявшими хитро сплетенную монограмму.— И цепочка, глянь-ка, какая, ровно ниточка! Должно, тоже золотая...
— Обнаковенное дело, — авторитетно заметил другой, разглядывая цепочку.— Вестимо золотая, не медная ж; а ты вот куда глянь-ка, перстенечки-то какие! Вот бы моей Аксюшке!..
— Кто про что, а ён все только