Под сводами ворот, в заломе, – монастырская лавка «святостей». Строгий монах-хозяин не предлагает богомольцам свои товары: не умеет, что ли, – или грехом считает. Ответит только, сколько стоит. Скажет – и стоит в раздумье. Все – только для богомольца из народа. Валаам не угождает случайному туристу, нет ему дела до туристов: лучше бы их и не было, соблазна меньше. Старый Валаам – суров. Богомолец его – по нем, простецкий, трудовый, духовно-постный: требует крестики и образочки, «из жития», картинки-притчи. Слышишь только:
– Для святого угла бы… за полтинник.
– Из божественного… наставительного чего бы.
Или, редко: «Библию бы, настоящую большую, самую… чтобы уж и внукам проникалось, сколько годов все собирался, со святого места…»
Нам хочется чего-нибудь из местного.
– Нет ли у вас валаамского чего-нибудь, художественного?
Монах не понимает. Смотрит недоверчиво, как будто: «эти питерские, из чистых… развлекатели, все бы им для забавки…» – думает так, пожалуй:
– Это чего, худо-ственного… как разуметь?
Стараюсь объяснить, попроще: ну, поделок из валаамского гранита… ну, пресс-папье, каких-нибудь фигурок… на письменный бы стол… Он не понимает, что за пресс-папье!
Стоит – молчит.
– Может быть, ларчик для колец… такой, изящный? на Урале делают, такие…
Нет, молчит.
– Тут для богомольцев, «святости»… поделок нету. Фи-гурки..? из валаамского гранита? игру-шки..?!
– В Питере… там всякие безделки. Тут – «святости».
На Валааме не тратят время на безделки. Рыбу на удочку не ловят: баловство. В проливе не купаются: грех, вода святая. По грибы, по ягоды ходить для развлеченья – прихоть: ходят в послушание, во благовремении, для обихода.
Есть только деревянные изделия – святыньки: крестики из можжевелки, из кипариса-дерева, свято-афонского, да ложки с видом Валаама и «благословеньем» на черенке: станешь вкушать – Валаама вспомнишь.
Мы выбираем ложки.
Древний старичок, совсем слепой, что-то ковыряет за прилавком – нанизывает большой иглой оливковые косточки, свято-афонские, для четок. При каждом новом покупателе он еле подымается с отлакированной годами табуретки и не голосом, а выдыханьем – до того он слаб, – смиренно предлагает свое изделие: «на святую обитель, пожертвуйте… тридцать хоть копеечек, щедрость ваша…» Мы покупаем четки. Старичок светится улыбкой, поверяет угрюмому монаху, как ребенок: «дал Господь-то… вот и еще четочки приняли… сла-ва Тебе, Создателю…» Он детски счастлив, что еще может послужить обители во славу Господа. Вспоминаю и корю себя: зачем не взял у него еще, еще, все четки, какие только были. Вот бы доставил радость! Ведь труд для него – святое, подвиг, как молитва. На Валааме все – в трудах: от самого игумена, от столетнего схимонаха – до мальчугана-монашонка, привезенного отцом «на выправку», – по обещанию, «для Бога». Здесь все в работе – и душа и тело. И все – во имя. С зари до зари. А ночь? Да есть ли ночь на Валааме! Чуть забылись, а в половине 2-го ночи очередной «будильщик» призывает: «вре…мя пе-нию… мо…ли-тве ча…а-а-ас!» И все звонит, звонит.
А вот и схимонахи, на фотографии. Это купить необходимо: это уж – «валаамское», туземное. Десять их, в схимах-колпаках, с крестами, костями, черепами. Стоят рядком, потупясь, смиренные. Должно быть – непривычно было. Но – надо было. Во главе – игумен. Надо было: требовал народ, «из святостей», под образа, украсить «святой угол». Это – свет Валаама, его слава. Какие лики! Святые старцы, из древности, – отцы. Самый высокий – схимонах Иоанн, молчальник, четырнадцать лет молчал. А вот, с краю, схимонах Сергий, смиреннейший. Долгие годы мучительно страдал в оолезнях и, несмотря на боли, ни единой службы не опустил. Мне про него рассказывали на Валааме.
Сильный духом был смиренный Сергий. Болезнь «заживо его съедала». Какая – неизвестно. Болел он долго, таял. Может быть, и рак. Однажды, за долгой службой, не смог и он преодолеть ужасной боли. Подошел – подполз к своему старцу-духовнику, в слезах, – может быть, в слезах стыда за немощность, – и стал просить: «отпусти, отче, в келью… помираю… благослови отойти…» Но строг был старец. Мотнул головой, сказал: «а кто канон будет стоять за тебя! правило кто слушать будет?» – «Невмоготу, отче, силы нет стоять…» – «Не можешь стоять – сиди». – «Ох, не могу уж и сидеть, отче…» – «Не можешь сидеть – лежи. Лучше во храме Божием отойти, на молитве стоя». И не отпустил. И выстоял смиренный Сергий.
Рассказывал мне о его кончине инок Серафим:
– При храме нес я послушание. Помню, кончилась обедня. Подходит ко мне схимонах Сергий – чуть шепчет, как дуновение от ветерка: «прощай, отец Серафим… прощай…» А сам так-то светло плачет, обильными слезами. А я раньше еще приметил, как он во всю святую литургию плакал… так-то плакал! И вопрошаю его: «чего ты, отче Сергие, так плачешь?» А он мне, как бы дуновением, чу-уть слыхать, во сне уж будто: «ах, отче Серафиме… кабы всегда так пели, как нонче… век бы не ушел… как ангельские гласы… и уж так мне хорошо-сладостно, оттого и плачу… будто я был на небесах…» И вся мантия у него заплакана… вся мокрая-мокрая, от слез. – «И причастился я Св. Христовых Тайн… и так-то теперь легко мне… и боли мои не мучают, уснули…» Поло-бызались мы в плечико. А как стали звонить к вечерне, он и преставился. А это уж дух его тленное попрал, боль и уснула… заранее одухотворился. Вот был смиренный..!
Нам понравился образ угодника: светлый проникновенный лик. Спрашиваю угрюмого монаха: чья работа.
– Отца Алипия. Иконописной ведает. Алипия…
Я вспомнил. Говорили мне про него.
– Когда-то в высокой академии учился, медали золотые получал за свои картинки… «мир» писал.
Теперь не пишет «мира»: иконы только. Когда-то не совладал с бореньем, оставил Валаам.
– Духа не смог смирить… Перестал спать, мутился.
И вернулся – покорился Валааму. Не стал уходить в леса, на острова, писать в безмолвии природу Божью. Принял постриг. Пишет святые лики, только. Я возмущался таким порабощением: вытравил из него Валаам живую душу! Мне говорили:
– Нет, не так все это. Наш Валаам освободил ему живую душу, а не поработил. Святые лики ниже, что ли, по-вашему, земной красы, которая прахом распадается? Святой лик есть отображение Господня Света. Ну-ка, напишите кистью Господень Свет..? Тут уж не живописное искусство, а благодать Господня. Вот наш о. Алипий теперь и прози-рает духом, ищет в ликах Господень Свет… подвиг высокий принял. Никакое не порабощение, а воодушевление. Нетленное пишет, небесно-вечную красоту.
Теперь я знаю: высокое искусство в вечном.
Шестой час вечера. Солнце совсем над лесом, скоро за Валаам укроется. Надо бы в Большой Скит, неподалеку; завтра в Коневский едем, а там – отъезд. Не поздно ли? О. Антипа советует, даже понуждает мягко:
– Ножки у вас молоденькие, чего вам – поздно! поглядите наш Большой Скит, строгие там подвижники, и строение богатое, храм какой. Только супругу-то не впустят, женский пол только на Престол пускают, в день Всех Святых. Ну что же, проводите супруга, за воротами обождете. Ишь, дружные вы какие, все-то вместе. А то и на лошадке вас свезут…
Не надо нам лошадки, пробежим, – в лесу чудесно.
Быстро идем, бежим: надо вернуться к трапезе, не огорчить о. Антипу; строгий он, порядок любит.
Мимо пустынной пристани, проливом. Солнце зашло за Валаам. Померкло, засвежело. На берегу монашек-старичок складывает щепу – для пароходика. Рыбаки-монахи растягивают на держалках сети; только что осмолили: крепкий запах, до сердца проникает. Пахнет щепой еловой, смолой, водой и… ладаном? Валаамом пахнет. Это запах вечерней свежести, сетей смоленых и – святости? – запах Валаама, обители «за гранью мира», – называл я так, – впитался в память, и доселе слышу. Трудники все еще копошатся, рубят гранит, чеканят, пилят… проволочной пилой! – как странно. Хочется смотреть, а надо к трапезе вернуться. Бежим. Молотки гранильщиков постукивают реже, трудники устали, посиживают на гранитных глыбах.
Вот и лес. Дрема и тишина ползут из чащи. Скоро доползут и до собора, служка ударит в колокол, и день закончится. Кончится день на Валааме, а там, на Ладоге, еще заря: там еще огненное солнце.
Рука с рукой, бежим мы глушью. На дороге еще светло. Видно, как прорыжело что-то… белка! Смотрим, как вьется в елях. Под ними уже сумрак, гуще. Пахнет теплом еловым, пряным. Дорога в гору. Видно с холма, как извивается дорога, на поворотах дремлют сосны. Вот где глушь-то! Что-то шуршит над ними, мягко, рыхло… – большая птица, потонула в чаще. В зеленоватом небе уже белеют звезды-точки. Смотрим в небо. Белые кисейки-облачка, недвижны. Слушаем… – ни звука. Вот она, тишина глухая. И почему-то грустно. Бежим.
По каменному мосту, над водой. Черная вода, глухая. Заглядываем, в жути: верхушки елей, небо – тьма и свет. Как жутко опрокинуто в бездонность! Бежим… Часовня! Нет, не одни мы здесь. Лик Богоматери, взирает. Лента, венчик, светится подсвечник. Смотрим… Ладаном как будто пахнет. Войти? Не входим, поздно. А хорошо молиться в дебрях. Ну, успеем…