Владимир Александрович Соллогуб
Воспитанница[1]
Теменевская ярмарка. Эпизод второй Повесть
Несколько лет сряду не был я в нашей провинции.
В нынешнем году привелось мне снова поездить по православным дорогам и, признаюсь чистосердечно, не без душевного трепета принес я бока свои на жертву мостовым, гатям, косогорам, отслужившим мостам и прочим препровождениям времени, насмешливо ожидающим свою измученную добычу. К удивлению моему, благодаря распоряжениям теперешнего почтового начальства, в лошадях задержки нигде не было, а на станциях заметил я опрятность, водворенную, разумеется, попечениями местных властей. Кое-где проглядывало даже губернское шоссе, которое, однако ж, по несчастию, всегда лежало в стороне от моего пути.
Случай привел меня в губернский город X; и тут заметил я разные утешительные улучшения в наружности в нашем губернском быту: в наружности и во внутренности домов уже реже встречается прежнее неряшество; постоянное пьянство начали почитать несчастием; на отъявленных взяточников уже указывают пальцами; мужчины читают иностранные газеты, а на дамских столиках лежат брюссельские издания и разные книжонки русского изделия, в числе которых — прошу не прогневаться — и мои смиренные повести.
Гуляя по новым тротуарам, любуясь новыми щегольскими зданиями, украшающими губернский город, я всякий раз останавливался перед одним большим каменным домом, который, кажется, был забыт в общем преобразовании. Сумрачная величавость его казалась окаменевшим преданием другой эпохи. Видно было, что этот дом, построенный со всею роскошью итальянской архитектуры, кипел когда-то жизнью, светил из окон веселыми огнями и гордо поднимал голову над всеми окружавшими домиками. Я верю в жизнь и в смерть безжизненных предметов, и оттого странный дом смотрел для меня покойником; и точно, казалось, что он давно уже умер…
Красные трещины бороздили его почерневшие стены, зеленоватые стекла тусклых окон местами были перебиты, местами заклеены исписанной бумагой. Балкон исчез вовсе, оставя только четыре колонны с отвалившеюся штукатуркой. Кое-где выглядывали из-под кирпичей чахоточные растения с желтенькими цветочками. Ворота отворены настежь, а на дворе, заросшем густой травой, валялось несколько пустых бочек. Ни одной человеческой души не было видно в этом опустошенном, отжившем жилище.
Ближний лавочник, к которому я обратился с вопросом, объяснил мне, что в этом доме помещалась прежде питейная контора, но что теперь она перенесена на другой конец города. Такого объяснения было для меня недостаточно. Губернский стряпчий, с которым я был знаком, сообщил мне, что дело об этом доме находится теперь у него на рассмотрении; что в деле с лишком пятнадцать тысяч листов; что он предмет тяжбы между многими лицами, и отдан под надзор Дворянской Опеки.
Больше стряпчий ничего сказать мне не мог, потому что был определен на место недавно, а собственно дела не принимался еще читать, по многосложности своих занятий.
Наконец один говорливый губернский старожил удовлетворил моему любопытству. Как только речь зашла о странном доме, глаза его оживились, стан выпрямился; он весь помолодел от воспоминаний молодости.
«В этом доме, — говорил он, — прошли лучшие минуты — моей жизни. Я был принят в нем как родной. Весело живали в старину, не то, что ныне. И что за молодежь была! каждый день балы, театры да сюрпризы». Я терпеливо выслушал длинную биографию старика, в которой решительно ничего не было занимательного. Давно ли, кажется, он был и юн и свеж, танцевал, влюблялся, был весел; кажется, вчера. И что же? не успел оглянуться, предметы его любви сделались бабушками, а сам он только и годен на то, чтоб целый день играть в карты.
Когда же я начал расспрашивать его о самих хозяевах дома, он мне рассказал такой необыкновенный случай, что я ни минуты не усомнился в истине происшествия.
Вымысел никогда не достигнет странностей, которые иногда представляет нам жизнь. Я записал рассказ словоохотливого старичка и передаю его читателю точь-в-точь, как слышал.
Около сорока лет назад в губернском городе была необыкновенная суматоха. Полицмейстер чинил и красил все, что только может быть починено и окрашено. Из Петербурга ожидали важного вельможу, графа ***.
Всего страннее было то, что граф приезжал не для ревизии, не проездом в свои вотчины, а с тем, чтобы основаться и жить в городе. Губернские чиновники толковали шепотом между собой о столь непонятном намерении, шепотом раздавались разные предположения о царской немилости, о внезапной отставке, но никто не знал и не узнал настоящей причины графского переселения. Как бы то ни было, а для приема графа готовился дом пышный и великолепный, в итальянском вкусе, словом, такой, каких никогда в губернских городах не бывало. Присланный из Петербурга архитектор сам всем распоряжался.
Каменщики, плотники, обойщики работали неутомимо.
Наконец дом был готов, и граф приехал. Он был еще не стар, холост; но сердитый вид, желтый цвет лица обнаруживали в нем какую-то тайную болезнь. Руки по швам, с трепетными сердцами, в застегнутых мундирах, представились ему все должностные лица. Граф горько улыбнулся, просил не церемониться и ушел в свои внутренние покои. С тех пор его видели немногие. Он избегал общества и посещал только, и то когда не было гостей, губернаторский дом. Губернатор жил, по правилам того времени, чрезвычайно хлебосольно и, не думая о большом своем семействе, весело проживал все свое достояние. Как описать его восторг и удивление всего города, когда вдруг нелюдимый граф начал свататься за его старшую дочь. Огромное богатство его, значительный чин, связи, имя не допускали и тени колебания. Графская свадьба была новой неизъяснимой загадкой для любопытных горожан. Толкам и разговорам не было конца. Ожидали приемов, увеселений, балов от богатой четы, но граф остался верен своей затворнической жизни. Свадьбу отпраздновали тихомолком. Слышно было только, что дом новобрачных сделался настоящим дворцом. Из Петербурга привезены были разные мебели, разные предметы роскоши, о которых и понятия не было в провинциальных воображениях. Тщетно самые отважные умоляли раззолоченных лакеев и графского, камердинера, Федорова, допустить их полюбоваться столичным диковинкам — всем был отказ: графская воля была непреклонна.
У богатых и могучих людей есть такие тайные огорчения, такие безыменные недуги, которые вовсе непонятны простолюдинам. Графа мучила придворная болезнь. Привыкнув к беспрестанной борьбе с другими вельможами, вечно взволнованный честолюбием и завистью, вечно алчущий новых почестей и отличий, он изнывал под бременем своей независимости. Низкие поклоны его прошедшему значению были для него ненавистны и обидны, как напоминание о его настоящей немощи. Чем ниже кланялись ему люди, тем выше казалось ему утраченное счастье, тем болезненнее лишение могучего сана. Он возненавидел людей; он ни в чем более не принимал участия. Тоска грызла его сердце; он таял с каждым днем; ночи проводил без сна. Он сам наконец ужаснулся своей черной немочи и возмечтал на минуту подавить изводящие его чувства свежими впечатлениями брачной жизни. Он женился тогда на губернаторской дочери, единственной возможной для него в городе, осыпал ее подарками и жадно отыскивал в душе своей искры любви. Но все было напрасно: в словах молодой жены звучали для него другие слова; он холодно и мрачно глядел на ее молодые прекрасные черты; глядя на нее, взор его оставался без выражения, и он думал о столице. И этот же взор вдруг воспламенялся; сердце его начинало биться, когда он читал в газете весть о возвышении своих сверстников. Несчастие графа усугубилось еще печальной покорностью молодой, удивленной супруги. Года два продолжалась эта пытка. Однажды граф прочитал, что самый злой его недруг получил ленту, которой он сам никогда не удостоился. Это был последний для него удар. Он слег в постель и не вставал уже более. Через несколько времени он умер, оставив, по завещанию, вдове своей все свое богатство.
Графиня была совершенно противоположного свойства. Природа ее, если можно так выразиться, была провинциальная. Она не знала жгучих страстей, не обладала большим умом, имела сердце, склонное к ленивой нежности; она чувствовала, что ей недоставало чего-то в жизни, но не допытывалась, чего именно. Отдав себя, в угоду родителям, на жертву мрачного супружества, она отогнала навеки те легкие видения, те крылатые мечты, которые неясно толпятся в розовом тумане у девичьего изголовья. После смерти графа графиня была снова свободна, но она отклонила мысль о новом браке, даже по выбору сердца. Богатство, оставленное ей графом, казалось ей обязательством не изменять его имени.