Ознакомительная версия.
Эрих Мария Ремарк
На обратном пути
Erich Maria Remarque
DER WEG ZURUCK
© The Estate of the late Paulette Remarque, 1931
© Перевод. Е. Шукшина, 2015
© ООО «Издательство АСТ», 2015
Второй взвод – кто уцелел – дремлет в разбитой траншее за линией фронта.
– Странные гранаты, – говорит вдруг Юпп.
– Ты о чем? – приподнявшись на локте, спрашивает Фердинанд Козоле.
– Послушай.
Приложив руку к уху, Козоле напрягает слух. Мы тоже вслушиваемся в ночь. Но слышен только глухой гул артиллерийского огня и писк гранат. Справа еще пулеметные очереди и редкие вскрики. Но ведь так уже много лет. Рот, что ли, из-за этого разевать? Козоле вопросительно смотрит на Юппа.
– Перестало, – смущенно оправдывается тот.
Козоле бросает на него еще один пристальный взгляд. Но поскольку Юпп молчит, он, отворачиваясь, бухтит:
– В животе у тебя урчит, вот и все твои гранаты. Спи лучше.
Фердинанд подгребает себе земли под голову и осторожно вытягивается, чтобы сапоги не попали в воду.
– Черт, а дома у человека жена и двуспальная кровать, – бормочет он уже с закрытыми глазами.
– Кровать-то, поди, не пустует, – парирует из своего угла Юпп.
Козоле открывает один глаз и внимательно на него смотрит. Вид у него такой, будто сейчас встанет, но он только ворчит:
– Чудило кельнское… Не посоветовал бы ей это делать. – Через мгновение Фердинанд уже храпит.
Юпп жестом подзывает меня. Я перешагиваю через сапог Адольфа Бетке и подсаживаюсь. Осторожно поглядывая на храпящего Козоле, Юпп брюзжит:
– Ты глянь на него. Никакого образования, скажу я тебе.
До войны Юпп служил писарем в конторе одного кельнского адвоката и, хотя уже три года как на фронте, обидчив по-прежнему, почему-то придавая значение тому, что он образованный человек. Зачем ему это, Юпп, конечно, не знает, но из всего слышанного ему врезалось в память именно это слово, и он цепляется за него, как утопающий за соломинку. У каждого что-то такое есть, у кого жена, у кого работа, у кого сапоги, вот у Валентина Лаэра шнапс, а Тьядену еще бы разок от пуза наесться фасоли с салом. Козоле же «образование» невероятно раздражает. Это слово для него связано со стоячим воротничком, и все тут. Он реагирует даже сейчас. Не переставая храпеть, Фердинанд лаконично замечает:
– Крыса гнилая канцелярская.
Юпп печально, возвышенно качает головой. Какое-то время мы молчим, тесно прижавшись друг к другу, чтобы было теплее. Ночь сырая, холодная, небо затянуто облаками, время от времени принимается дождь. Тогда плащ-палатки, на которых мы сидим, перекочевывают нам на голову.
На горизонте вспыхивает пламя орудий. Такое уютное, что кажется, там теплее. От артиллерийских сполохов отделяются пестрые, серебристые цветы ракет. Над развалинами хутора в дымчатом воздухе плывет большая красная луна.
– Как думаешь, доберемся до дома? – шепотом спрашивает Юпп.
Я пожимаю плечами.
– Говорят, да…
Юпп громко вздыхает.
– Теплая комната, диван, а вечером где-нибудь поужинать… Ты можешь себе это представить?
– Последний раз в увольнении я померил гражданское, – задумчиво говорю я, – мал́о стало, нужно новое.
Как чудн́о все это здесь звучит: гражданское, диван, ужин… Дурацкие мысли лезут в голову: кофе такой бывает, с сильным привкусом солдатского котелка – металла и ржавчины, так что, давясь и обжигаясь, приходится выплевывать его обратно.
Юпп мечтательно ковыряет в носу.
– Черт подери, витрины, кафе и женщины.
– Да ты радуйся, если выберешься из этого дерьма, – говорю я, дыханием отогревая руки.
– Тоже верно. – Юпп натягивает плащ-палатку на тощие сутулые плечи. – А ты чем займешься потом?
Я смеюсь.
– Я-то? Боюсь, придется вернуться в училище. И мне, и Вилли, и Альберту, и даже вон Людвигу.
Я киваю назад, где у раздолбанного блиндажа лежит нечто, укрытое двумя шинелями.
– Ах ты, черт! Но вы ведь не вернетесь? – спрашивает Юпп.
– Не знаю. Боюсь, придется, – отвечаю я и непонятно почему начинаю злиться.
* * *Нечто под шинелями шевелится. Высовывается бледное, узкое лицо, раздается тихий стон. Это лейтенант Людвиг Брайер, наш взводный, мы вместе учились. Уже несколько недель у него кровавый понос; это, конечно же, дизентерия, но он не хочет возвращаться в лазарет, предпочитая оставаться с нами, потому что мы все ждем мира и тогда сразу сможем забрать его с собой. Лазареты переполнены, почти никакого ухода, на этой койке ты уже чуть-чуть мертвее. Кругом все дохнут, а когда валяешься там один, получается заразно; не успеешь оглянуться, и каюк. Макс Вайль, наш санитар, достал Брайеру что-то наподобие жидкого гипса; тот его жует, чтоб кишки зацементировались и хоть что-нибудь удерживали. И все равно ему приходится спускать штаны по двадцать—тридцать раз в день.
Вот и сейчас Людвигу нужно отойти. Я помогаю ему зайти за угол, и он присаживается на корточки. Юпп делает мне знак рукой:
– Слышишь, опять.
– Что?
– Те гранаты.
Козоле ворочается и зевает. Потом поднимается, со значением смотрит на свой тяжелый кулак, косится на Юппа и говорит:
– Черт, если будешь тут еще заливать, готовь мешок для картошки. Отправишь домой вместе со своими костями.
Мы слушаем. Шипение и свист невидимых гранат прерываются странным протяжным, резким звуком, таким непонятным и новым, что у меня мурашки по коже.
– Газовые гранаты! – вскакивая, кричит Вилли Хомайер.
Тут мы все окончательно просыпаемся и напряженно вслушиваемся. Веслинг смотрит на небо.
– Да вон же они! Дикие гуси!
Под мрачными серыми облаками темной полосой тянется клин. Острие, нацеленное на луну, врезается в красный диск, отчетливо видны черные силуэты, угол, сложенный из множества крыльев, вереница, издающая незнакомый, сумасшедший гомон, затихающий вдали.
– Улетели, – ворчит Вилли. – Черт возьми, вот бы так же драпануть! Два крыла, и вперед!
Генрих Веслинг смотрит вслед гусям.
– Зима, – медленно говорит он. Веслинг крестьянин и в таких вещах разбирается.
Обессиленный Людвиг Брайер грустно прислоняется к стене и бормочет:
– Первый раз вижу перелетных гусей.
Козоле вдруг охватывает сильное возбуждение. Он трясет Веслинга, больше всего его интересует, крупнее ли дикие гуси, чем домашние.
– Примерно одинаковые, – отвечает Веслинг.
– Елки-моталки, – у Козоле от волнения трясутся щеки, – так там летит десятка два порций роскошного жаркого!
И опять гуси машут крыльями прямо у нас над головой; опять хриплый горловой клич бьет, будто ястреб по темечку; внезапно шум крыльев, клекот, протяжные крики и порывы усиливающегося ветра дают яркую картину свободы и жизни.
Раздается выстрел. Козоле опускает винтовку и пристально всматривается в небо. Он целился в самый центр клина. Тьяден рядом с ним, как охотничья собака, готов тут же броситься к упавшему гусю. Но неразомкнутая цепочка летит дальше.
– Жалко, – говорит Адольф Бетке, – был бы первый толковый выстрел на этой вшивой войне.
Козоле с огорчением отбрасывает винтовку.
– Хоть бы немножко дроби!
Представляя, что бы тогда было, он, загрустив, невольно начинает жевать.
– Вот-вот, – подтверждает наблюдающий за ним Юпп, – с яблочным муссом и жареной картошкой, ага?
Козоле злобно смотрит на него.
– Заткни пасть, канцелярская крыса!
– Тебе бы в летчики, – ухмыляется Юпп. – Взял бы их сейчас сетью.
– Сволочь, – завершает перепалку Козоле и снова устраивается спать.
Это лучше всего. Дождь усиливается. Мы садимся спиной к спине, держа над головой плащ-палатки. Сидим в траншее, как темные кучки земли. Земля, солдатская форма и подо всем этим немножко жизни.
* * *Меня будит громкий шепот:
– Вперед… Пошли!
– Что случилось? – толком не проснувшись, спрашиваю я.
– Выступаем, – бурчит Козоле, хватая вещи.
– Так мы только оттуда, – с изумлением говорю я.
– Что ты несешь? – возмущается Веслинг. – Война ведь закончилась.
– Ладно, вперед!
Это Хеель, собственной персоной, наш ротный. Он нетерпеливо бежит по траншее. Людвиг Брайер уже на ногах.
– Ничего не попишешь, нужно идти, – обреченно говорит он и берет несколько ручных гранат.
Адольф Бетке смотрит на него.
– Ты бы остался, Людвиг. Куда тебе с твоей дизентерией.
Брайер качает головой.
Затягиваются пояса, стучат винтовки, и вдруг из-под земли опять поднимается затхлый запах смерти. Мы-то надеялись, что навсегда избавились от него, поскольку видели, как ракетой взмыла мысль о мире; и, хотя мы все еще не понимали, не верили в этот мир, одной надежды было довольно, чтобы за несколько минут, пока слух передавался по цепочке, изменить нас больше, чем за двадцать месяцев. До сих пор один год войны накладывался на другой, один год безнадежности цеплялся за другой, и, если подсчитать, вам почти сразу же приходилось изумляться, что это тянется так долго, что это промелькнуло так быстро. Но теперь, когда мы уже знаем, что не сегодня завтра будет мир, каждый час весит в тысячу раз больше, каждая минута под огнем тяжелее и дольше всех последних лет.
Ознакомительная версия.