Тротсиг Биргитта
По ту сторону моря
Биргитта Тротсиг
По ту сторону моря
Перевод с шведского Елены Самуэльсон
Море казалось бесконечным. Из моря поднимался запредельный свет. По ту сторону моря:
Мрак покрывал страну. Евреи ждали Мессию. Обыкновенные люди бросали бомбы. Здание императорского театра сияло белизной.
В темном Питере еще до всех событий жила и играла на сцене актриса, которая входила в труппу императорского театра, хотя и была простого происхождения. Ребенком ее вывезли из деревни, удочерили, заметили, она сделала карьеру и теперь ездила в мягком экипаже с шелковой, как подкладка перчатки, обивкой. Она вышла из тьмы, из иного темного края, на другую сторону перешла. И теперь на сцене - все блеск и свет, блеск и свет, а внизу, по ту сторону рампы, в темноте - тяжелая масса лиц. (А внизу в темноте ходил волнами хаос огромной столицы, что-то рвалось наружу, в свет, что-то рождалось, шевелилось в темноте неизвестное звероподобное существо; вот оно перегрызает кому-то глотку, ест, спаривается, от него пахнет хищником, ему тесно, тесно: звон крови, открытое чрево, мокрые детеныши. Больные, умирающие детеныши. Связанный, изголодавшийся, стонущий зверь.)
И жила в ней неотступная, непрерывно тянущая тоска по темноте, о которой она себя заставляла забыть.
Ибо так уж оно вышло, так сложились обстоятельства, что в жизни этой актрисы и женщины многое происходило как бы раздельно - вроде лед идет, льдины отплывают друг от друга, прочь - и вот они исчезают, и свет от них в ночи все слабеет.
И была она актрисой, а домом ее был театр.
Актриса приносит в дар свое тело, жилы и мускулы, свою подвижную диафрагму, гортань и голос.
Вот она перед зеркалом, перед темным стеклом. Белые руки, тонкие сильные мускулы поблескивают серым и голубым. Она протягивает их, тянет кисти и ладони, сустав за суставом - движение дрожит, зарождается, вибрирует, рвется вперед, как можно дальше. Она преображается - у нее растет рука, крыло смерти, крыло жизни - и вот она уже другого вида. В глазницах блестят глаза существа незнакомой породы. Серые губы. А язык и гортань - красные, здоровые, влажные, живые, могут прикрываться как истинными речами, так и лживыми, могут и вытянуться и втянуться, - а тело хочет совсем другого: полететь над морями и лесами, закричать птичьим криком, будто душа птицы кричит.
(Актриса сидит в своей уборной и снимает грим убийцы, духа войны. Перед темным зеркалом горят свечи. Вот пальцы зарываются в банку с кремом. Крем прохладный, он способен уничтожать. Сначала исчезают бровь и один глаз, а другой, огромный, застывший и дикий, взирает на нее из зеркальной темноты. И всегда наступает момент, когда половина лица - маска, но что тут маска и что лицо? Другая половина уничтожена, словно в снегу что-то спрятано, словно что-то темное в нем зарыто. Половина мира и еще одна половина, кто есть кто? Кто же та, которая рождается в третьем мире, которая - они обе, она и не она, - которая, однако, и раньше жила в этом третьем мире, жила там своей жизнью, руки в крови замарала, а под конец умерла насильственной смертью, руки на себя наложила, об этом еще женщины кричали за сценой?)
(А в зеркале. Изображение в нем темное, никого нет дома, дома - пустота. От свечей вокруг отражение в трехстворчатом зеркале дрожит. Теперь в нем проносятся то быстро исчезающий свет, то матовая тьма, поблескивают, словно вода в колодце, сквозь черный блеск которой иногда можно увидеть, как на поверхность подымаются ставшие бесполезными люди, превратившиеся в какую-то другую материю, - поднимутся и вновь исчезнут.)
И была она актрисой, а домом ее был театр.
Театр был ее домом. Большой, белый и ослепительный, с колоннами, стоял он на роскошной площади - а вокруг кипела и плескалась столица со всей своей темнотой, нуждой, социальными беспорядками. Огромное здание с погашенными огнями нависало по ночам над своим чревом. Повсюду, во всех уголках что-то шуршало, а потом уползало обратно во тьму - некий, похожий на летучую мышь, угасающий подземный мир. Потом огни гасли в ложах, везде, кроме клетушки ночного сторожа (где крохотная лампа освещала нижнюю часть лица, тяжелую массивную челюсть), и театр становился темным и тихим. Здание походило на какое-то тело, на модель вселенной, составленную из системы похожих на лабиринты помещений, - а в середине находилось самое главное, полость внутри тела, темная пустая сцена и темный тихий зал, в котором, казалось, еще шла жизнь, звучали голоса, вздохи любви и предсмертные крики, гул толпы и топот армейских сапог. Все зеркала спали, в них теперь была темнота. Там, среди ночи и одиночества все яснее ощущалось присутствие некоего странного живого тела, произносившего беззвучную речь, почти безграничного тела, состоявшего из голосов.
И так же, как в здании театра, в теле актрисы тоже было помещение, не имевшее границ, где была сплошная темнота. Комната неосознанного, выходившая прямо в ночь большого города и современности, из ночей столицы приходили сюда сны и жили в ней, не то в звере, не то в человеке. Театр был ее домом, и когда она покидала его поздно вечером (на этой стадии своей карьеры, как уже было сказано, в обитом шелком экипаже), она покидала и саму себя и уезжала во что-то неясное, тайное, забытое.
Сцена была дырой в мир, черной мировой сценой, откуда несло холодом.
И вот однажды - а время звало и вопило, люди бросали бомбы - это неясное, забытое вдруг задвигалось, из темной комнаты вышло некое существо, и живое и мертвое: однажды она услышала, как кто-то зовет ее из темноты - скоро, мол, все лопнет, обвалится, стены падут, занавес взлетит вверх, ворвется окружающий мир, ворвется тьма. Однажды (время звало и вопило, люди бросали бомбы) это неясное, тайное, забытое задвигалось, из темноты ее звал сильный голос второго "я" - а может, он звучал всегда?
Ибо вышла она из глубины того черного, того другого, из других - из глухой деревни.
Там, в той черноте, где началась жизнь, было красиво. Из черноты сияла зелень, сверкал голубой свет. Все там в деревне было красиво, но грубо. Раз в год, на Троицу, все дома красили темно-голубой меловой краской. Только люди в той прекрасной голубой деревне жили будто отрезанные друг от друга. С виду деревня вроде была тесно населена, семьи были большими, существовала даже сложная система пересудов, сплетен, а на поверку люди оказывались одинокими, темными, сложная система подозрений и ненависти и разделяла их и связывала, словно приковывая их друг к другу железной цепью.
А у нее все было совсем по-другому. Она была не одна, у нее была сестра-близнец. На самом-то деле у нее была не сестра-близнец, а молочная сестра, - но когда судьба или случай однажды связывает людей, то связь эта очень прочная, и различие может связать так же сильно, как и сходство. Как бы там ни было, жизнь ее началась именно так - такой уж ей выпал жизненный знак: близнецовство, молочное сестринство, от которого не уйдешь. Не уйдешь от того, что в первые дни жизни она была единым целым с кем-то другим; их ног, рук, глаз и ртов было почти не разнять, словно некое многочленное тело, играли они вместе возле раздутых, сочащихся молоком грудей. Когда все это началось и как - этого уже никто и вспомнить не мог, так оно и сидело в теле, под кожей, словно некий направляющий и всеопределяющий орган чувств.
И были те молочные сестры словно близнецы. Их и различить нельзя было - с того самого времени, когда стали проступать неясные, крупные линии и горизонты тела жизни, все в них было взаимосвязано. В деревне (или, скорее, в селе, так как деревня их была большая, широко раскинулась) среди общего состояния вражды и жестокости (так и до сих пор бывает в обществе людей: все эти переходящие по наследству страшные сказки о мести, об изрубленных людях и съеденных трупах) создали эти двое свой особый, отделенный ото всех мир, где все уравновешивалось, хотя и в нем детские ссоры чередовались с ревностью. Вечно они обнимали друг друга за шею, и ходить они друг у друга научились, у них было два тела и одна речь, а когда научились говорить, то стало две речи и один голос.
Деревня их была местом для ярмарок - голубое село в лесном краю, на границе трех губерний старой империи. За деревней и вокруг нее вздыхал, колыхался, шептал, простирался дикий зеленый лес, огромный дремучий лес на много верст, полный недосягаемой жизни. Там, где кончались главная улица и изгороди, жил лес, глухой и глубокий, в котором за пределами всего мелькали зеленые отблески. Лес на много верст: он все приближался, напирал и, казалось, хотел врасти во все, со всем смешаться. В том селе жили и латыши, и белорусы, и русские, и евреи, и цыгане, стояли там и церковь и синагога - и та и другая каким-то образом были связаны с лесом: через разбитые окна влетали и вылетали птицы, от движения теней густой листвы двигались своды, там образовывалось некое пограничное пространство, которое и не стояло на месте и не двигалось. Это был пограничный мир - церковь и синагога смотрели друг на друга глубокими, как колодцы, глазами, а между ними вставали ночные видения расчлененных тел.