Настал час расставания с Ольбрамом. Долго, очень долго, может, год, а то и два Прокоп не увидит сына. Но тем же самым маленьким и пухлым пальчиком, который указал на имя беды — Питерборо, Ольбрам показал средоточие верной и светоносной памяти. Прокоп получил в подарок луну. И сразу же прекратился сумасшедший разгон времени, мучительные завихрения которого все последние недели ощущал на себе Прокоп. Время вновь обрело устойчивость, настоящее сделало передышку.
Всякий раз в период полнолуния детство Ольбрама явится во всей своей цельности и полноте, в ласковой белизне, и точно так же всякий раз, когда на горизонте проплывет розово-оранжевое облачко, юность Олинки проявится над землей, как легкий ветер с привкусом плюща и молодой травы. Облачко и луна станут отныне зеркалами стократ более сказочными, чем зеркала петржинского лабиринта: они отразят в себе всю землю со всеми ее городами, морями и лесами, отразят одиночество Прокопа, полностью очистив его от горечи, осенят разлуку с детьми таким ореолом мечты и нежности, что в самой разлуке проявится тысячекрат более подлинное их присутствие.
Луна и облачко — зеркала анаморфоз и метаморфоз. Источники иного света.
И отныне все, что окружает Прокопа, будет освещено по-иному.
ПРЕКРАСНОЕ ДАЛЁКО ЗДЕСЬ И СЕЙЧАС
В сердце Прокопа все перевернулось, все смешалось, мысли путались, разбегались во все стороны. Но в сумятицу эту упало зернышко.
Совсем крохотное, незаметное зернышко, однако если человек всем обделен, подобно парии, каким был Прокоп, то даже такая малость уже кое-что.
Над его пустыней светила луна.
Все могло бы так и остаться: лунный свет над тусклой равниной. Зернышко могло бы скукожиться, окаменеть.
Но этого не случилось, и оно проросло.
А помогли ему прорасти встречи. Встречи самые разные, как правило, самые обычные и внешне вроде бы ничего особенного не представляющие. Встречи с людьми, оставившими в нем новый след, — со случайными прохожими, увиденными на улице, или неожиданно обретенными старыми знакомыми, связь с которыми давно оборвалась. Само собой разумеется, встречи с книгами, которые происходили за синим занавесом в уборной.
Книги и люди, слова и лица, торопящиеся прохожие и перелистанные тексты, украдкой подсмотренные взгляды и жесты — все эти ничего не значащие мелочи, какими бы несовместимыми они ни казались на первый взгляд, перемешавшись, создали новую, стократно более прозрачную атмосферу, породили климат, благоприятствующий мечтательности и работе воображения.
Прокоп, чьи глаза отливали отблесками лунного света, чуть ли не полностью отдался на произвол ветра встреч — ветра случайностей и удивления.
Все вокруг обретало новое освещение, словно дневной свет слегка пропитался лунным сиянием. Серебристые или матовые, с оттенком цвета слоновой кости отблески дрожали в воздухе, накладывая на все вокруг некую тень неочевидности. И источником этого было вовсе не время, которое раздваивается внутри себя, чтобы разбежаться в противоположных направлениях, но свет. В этом двойном освещении все зримое, начиная с тел и лиц людей, преображалось. Все, что почиталось прекрасным или уродливым, обыкновенным или редкостным, вырывалось из привычных рамок, в которых замкнули его привычки и условности.
Первый, кого Прокоп внезапно увидел по-новому при этом втором освещении, был он сам. И произошло это опять же в уборной.
Он только что отложил газету, в которой пробежал по диагонали несколько статей. Все то же самое: где-то войны, где-то катастрофы, техногенные или природные, тут захват заложников, там убийство, а тут государственный переворот; на посвященных экономике и политике страницах мешанина лжи, нелепостей, крупномасштабных афер. Скандалы и разложение на Западе, провалы и власть посредственности на Востоке, нищета и голод на Юге. Не считая того, что недосказано, и того, что скрыто. Хроника обычного дня планеты.
Прокоп наклонился взять сигарету, зажигалку и выбрать один из оставленных Ольбрамом иллюстрированных журналов, чтобы отвлечься от своих мыслей. Вот тогда-то он и увидел себя, сидящего со спущенными до полу брюками на стульчаке, увидел рыжеватые волоски на ногах и толстое брюхо пивопийцы, под напором которого просто чудом еще не отлетали пуговицы на рубашке.
Тысячи и тысячи раз Прокоп видел себя такого, однако, что бы он там ни вещал в «Белом медвежонке» в тот вечер, когда обсуждалось место установки ларария, картина эта как-то не привлекала его внимания.
Но в этот день, практически неотличимый от остальных, он испытал потрясение. И вовсе не потому, что внезапно обнаружил, какое у него отвислое брюхо и какие дряблые мышцы, это его нисколько не беспокоило, а потому, что издевательская смехотворность его обличья бросилась ему в глаза (и в сознание), точь-в-точь как порой нежданно прыгает на спину кошка с выпущенными когтями.
И дело даже было не лично в нем, речь шла о куда большем. Ситуация странного животного вида «человек», насчитывающего несколько миллиардов особей, одним из которых был он, Прокоп Поупа, предстала в его сознании во всей полноте и во всей жестокой очевидности. Этакая огромная инфузория, которая безудержно размножалась, разбухала, трагически при этом усложнялась и по мере развития с остервенением менялась к худшему. Глаза Прокопа наполнились изумлением, в мыслях царил разброд.
Он сидел, наклонив голову над своим бледным обвислым животом, сжимая в одной руке пачку «Спарты», а в другой зажигалку, и внутри у него клубилась ледяная пустота. После секундного ошеломления, он ощутил в себе звучание слов, бурно восходящих откуда-то издалека. Чувство было такое, словно кровь от внезапного страха прихлынула к сердцу, оставив тело застылым, безжизненным, а потом вновь заструилась, неся каждой клеточке пламя, фонтанирующее из самых глубин его плоти. То были строки из поэмы Бедржиха Бриделя[9], которые он заучил давным-давно, может, в самой ранней юности. И неожиданно в глубине памяти мучительные эти строфы стали разворачивать звучные свои спирали.
Ты — сладостность, а я — отрава,
Уродство — я, Ты — красота,
Я — стыд, бесславие, Ты — слава,
Я — мерзостность, Ты — чистота,
Я — бой всечасный, Ты — победа,
Я — чернота, Ты — белизна…
Так кто я? Смрадная клоака…
Я тщетней крохотной пушинки,
Что тщетный ветер вдаль несет,
Непостояннее пылинки,
Вершащей с вихрем свой полет,
Подобие шуршащей пены,
Когда я радостью объят,
Но чуть приходят перемены,
Вмиг страхи сердце мне томят.
Разум его был потрясен абсурдностью, а сердце содрогалось от осознания тщетности жалкого своего существа. Он не сводил глаз со своего брюха, со спущенных, собравшихся в гармошку брюк. В безмолвии сортира поэма продолжала раскручивать безумными завитками скорбную литанию:
Ужасней моровой заразы
И язв гноящихся страшней,
Отвратней гноя и проказы
И кала смрадного гнусней,
Чумы стократнее опасней
И смертоноснее стократ
Я — мерзкий, смрадный, безобразный —
Для стыдной плоти — страшный яд.
Стыдная плоть! Слова эти прозвучали в мозгу Прокопа подобно удару грома. С одной стороны, некое преувеличение, таящееся в них, его коробило, но, с другой, он чувствовал, что сквозь эту чрезмерность и преизбыточность лексики вопиет истина. Под стыдностью плоти не подразумевалось никакой непристойности, непотребности, тут имелась в виду скорей уж безмерная, горестная убогость. Убогость всего человеческого существа, заплывшего салом глупости, жиром малодушия. Убогость разума, зажиревшего от лености, и сердца, утратившего силы из-за себялюбия.
Стыдная, непроницаемая плоть, в которой задохнулась душа. Тело, превратившееся в грузный механизм, работающий лишь на самого себя.
И как бы красива ни казалась телесная оболочка, внутри нее уже зреют черви, которые вскоре закишат в трупе.
Я — прах, тухлятина и тленье,
В своих грехах себе же враг,
Порок и клятвопреступленье,
Живое гноище, червяк.
Громовое урчание сотрясло канализационную трубу и прервало сетования Бедржиха Бриделя. Это верхний сосед Славик спустил воду. Прокоп встал, натянул штаны и тоже резко дернул за веревочку сливного бачка, переадресовав рев потопа нижним соседям Слунечко. После чего, взбудораженный отрывками из длинной поэмы Бриделя, что внезапно всплыли у него в памяти, пошел к книжным полкам и принялся копаться в книгах. Искать пришлось довольно долго, прежде чем он нашел поэму. Взяв ее, Прокоп уселся у себя в комнате и углубился в чтение.