их на плаву, главное, было погромче и поувереннее произносить слова утешения, чтобы заглушить шепот внутреннего циника. Где бы мы были без умирающих, что стало бы с нашим здоровьем, если бы не больные, что стало бы с нашим счастьем без несчастных, с нашей храбростью без трýсов?
Пустите, хотелось кричать ему, что вы здесь делаете, лицемеры, дождевые черви! Мои страдания принадлежат лишь мне одному, дайте мне спокойно умереть, умереть так же, как умрете вы! Почему вы сваливаете весь свой страх на меня, вытесненное понимание того, что корабль спасения, как вы его называете, никогда не придет! Но закричать ему не удавалось, поскольку он был парализован и неподвижно лежал в тени бочки с водой, у каменистого отвесного рифа, лежал, словно поверженный боец. При мысли о новом погружении в морскую пучину его охватывал такой ужас, что он изо всех сил цеплялся свободной рукой за скалу: израненные пальцы кровоточили, и вместе с кровью вытекала жизнь, изливалась из него, просачивалась на голую скалу, переводила дух, а потом заползала обратно. Он помнил, как отчаянно сопротивлялся, когда почувствовал, что скала медузой вновь присасывается к нему. Обездвиженными ногами он пытался пинать своих спасителей, когда те вытаскивали его из-под бочки и, подхватив под мышки, тащили на скалу; все тело корчилось, извивалось и билось, пытаясь вырваться, но о побеге нечего было и думать. Он обвис в их алчных руках, словно сдувшийся пакет, и дал им спасти себя, вытащить на этот жуткий остров, который, подобно человекоядному цветку, незаметно смыкал свои мягкие челюсти на горле каждого из них.
Охваченный тревогой и тоской, он птичьим взглядом заглянул в глубокий и узкий колодец мира, где горизонт отделял стену моря от стены неба, становясь дном. Если бы спасательный корабль все же пришел, все было бы потеряно и спасено одновременно, эта попытка побега стала бы наиболее жалкой из всех предпринятых им, но, возможно, так близко к своей цели он уже никогда бы не подобрался. Предательский паралич убеждал его, что бегство теперь невозможно, раз ноги отказываются нести его к глубокой яме в зарослях, подальше от этих бездельников, питающихся его болью. Смерть, думал он иногда, но паралич тут же возражал: смерть – это не бегство, не настоящее бегство, а просто продолжение последнего приступа страха. Чтобы бегство удалось по-настоящему, сначала необходимо залечить все раны. Но они тянули к нему свои когти – да-да, ногти у всех росли, и никто даже не думал пообламывать их или отгрызть – и все время сторожили его, одержимые надеждой на спасение, одержимые мыслью о его скорой смерти, ведь тогда они могли бы с полным правом сказать: он умер, потому что был болен, он был болен и поэтому умер, мы здоровы, и поэтому мы выживем, мы живы, потому что здоровы, и нам хватит сил дождаться спасательного корабля.
Неужели их сновидение было настолько плотным и непроницаемым? Он ощупывал белые стены этого склепа, чтобы найти потайные углубления или щели, но был слишком слаб, слишком парализован, слишком одинок внутри себя. Как-то утром, когда все снова собрались вокруг него и принялись докучать своей жалостью и холодным страхом, он укусил за руку капитана артиллерии Уилсона, когда тот с циничным терпением дрессировщика попытался накормить его остатками корабельных сухарей. Он вспомнил, как рука, уже умирающая рука, с израненными посиневшими пальцами, с багрово поблескивающей плотью в трещинах, искушает его, проходит у самых жадно приоткрытых губ, все время судорожно вытягивавшихся в трубочку помимо его желания. Море где-то далеко внизу напоминает гигантский черный газгольдер, песок шуршит, будто бы под ногами невидимых путников, небо холодное и голубое, словно металл, слегка прогибающийся под огромным давлением: и лишь их непоколебимая сила воли становится несущим перекрытием, и только она не дает небу упасть. И в этот самый момент, как раз перед укусом, появляются белоснежные облака птиц, они будто вылетают из плеч капитана; хищные клювы, эти заостренные клещи, покрытые запекшимися каплями крови, все время направлены вниз; о какая боль – предощутить укус, который быстро и жадно отрывает его больную плоть от кости. Вздрогнув от ужаса, он замечает, как самодовольное красное пятнышко на кончике носа капитана оживает, становясь таким же жестоким и беспощадным, как птичьи клювы, и когда Джимми медленно обводит взглядом всех стоящих в кругу, то замечает, что у каждого есть такая же кровавая стрелка, указывающая прямо на него. Напуганный, однако твердо намеренный наконец-то распахнуть потайную дверь, за которой скрываются их тайные надежды, сначала он закрывает глаза, узрев невероятное, и обнаруживает себя заточенным в кроваво-красной, покрытой сталактитами пещере, где звучит давно позабытая древняя музыка, которую так долго замалчивали; сталактиты запускают в его полуживое тело свои длинные пальцы и злобно перешептываются. Тогда, в отчаянной попытке наконец избавиться от этой жуткой компании, он напрягается всем телом, изгибается дугой, забыв о параличе, но беспомощно приподнимается только верх туловища. Бросок происходит так резко и внезапно, что он едва успевает сомкнуть челюсти на ладони капитана, чуть выше фаланги большого пальца, впивается в руку зубами что есть сил и утягивает ее с собой, когда тело падает обратно на песок.
Джимми ожидает вспышки ярости, мощного удара в челюсть, который наконец-то освободит его от всяческой обязанности хранить истину в тайне, – но лицо капитана, его нос с ненавистным красным пятнышком лишь приближаются, а кольцо ожидающих его смерти смыкается еще теснее. Моргая и странно улыбаясь, капитан медленно высвобождает руку из мертвой хватки боксера, спокойно выпрямляется, разворачивается к стоящим в кругу и прижимает пострадавшую руку к сердцу, как будто это почетная медаль, пожимает плечами с печальным видом, и всё. А потом кольцо распадается, Джимми снова пытается обратиться в бегство, но тщетно, ибо они все время возвращаются и парализуют его своим выжидающим милосердием. Страх смерти нарастал с каждым часом, но им удавалось отгородиться от этого, сидя рядом с ним, обмазав лица глиной в качестве косметической процедуры; глина застывала под лучами палящего солнца, и складки и трещины после быстрых испуганных улыбок оставались на поверхности еще долгое время: их лица напоминали ему жуткий, поверженный в руины пейзаж, некогда чудесный и прекрасный; искаженные любопытством, сморщенные от отвращения, тревожно вопрошающие, заранее празднующие победу или же просто переполненные тревогой лица приближались к нему, когда они думали, что он спал или впал в предсмертное забытье. Но больше всего ему доставалось от юной англичанки, которая прямо-таки трепетной ланью укладывалась рядом с ним и касалась его лица нежными, словно березовые листья, пальцами, пристально смотрела на него