Андреев напел мелодию, помахивая правой рукой и указательным пальцем левой пристукивая по столу. Бетанкур минуту-другую смотрел на них.
— Теперь-то, когда я достал ему эту работу, бедолага, конечно, воспрял, — сказал он. — Как знать, вдруг ему удастся начать все сначала. Но он, бывает, утомляется, горазд выпить, словом, уже не тот, что раньше.
Карлос весь обмяк, голова его ушла в плечи, глаза почти скрылись за набрякшими веками, он недовольно тыкал вилкой в enchiladas [4] со сметаной.
— Вот у в идишь, — сказал он Андрееву по-французски, — Бетанкур нам и это завернет. Выищет какой-нибудь изъян… — сказал не злобно и не затравленно, а с какой-то печальной убежденностью. — Заявит, что не чувствуется современность, нет связи с традициями, отсутствует мексиканский дух… Да что говорить, сам увидишь…
Бетанкур пожертвовал свои юные годы разгадке неподатливых тайн вселенской гармонии, разгадывал он их, применяя астрономию, астрологию, кабалистику чисел, формулу передачи мыслей на расстояние, глубокое дыхание и тренировку воли к победе, все это он подкреплял изучением новейших американских теорий личного самоусовершенствования, кое-какими замысловатыми магическими ритуалами и тщательным подбором доктрин самых разных школ восточной философии, увлечение которыми время от времени охватывает всю Калифорнию. И так вымостил Истинный Путь — на путь этот можно было наставить любого, а уж дальше всякий неофит уверенными стопами невозбранно шел прямо к Успеху; Успех, можно сказать, плыл в руки, давался сам собой без всяких усилий, кроме разве что приятных; Успех этот вмещал в себя высочайшие духовные и эстетические достижения, не говоря о материальном вознаграждении, и немалом. Богатство, разумеется, не было пределом стремлений; само по себе оно вовсе не означало Успеха, но, конечно же, оно неназойливо сопутствовало всякому подлинному успеху… Во всеоружии этих теорий Бетанкур лихо понес Карлоса. Карлос никогда не считался с вечными законами. Свои мелодии он сочинял, не давая себе труда вдуматься в глубиннейший смысл музыки, а ведь в основе ее лежит гармония сфер… Не счесть, сколько раз он, Бетанкур, предостерегал Карлоса. И все без толку. Карлос сам навлек на себя погибель.
— И вас я тоже предостерегал, — сказал он озабоченно. — Не счесть, сколько раз я задавался вопросом, почему вы не хотите или не можете причаститься этих тайн — подумайте только, какая сокровищница открылась бы вам… Когда обладаешь научной интуицией, тебе нет преград. Руководствуясь одним интеллектом, вы обречены терпеть неудачи.
— Ты обречен терпеть неудачи, — без конца твердил он недалекому бедолаге Карлосу.
— Карлос стал законченным неудачником, — сообщал он всем.
Теперь он чуть ли не любовно взирал на дело рук своих, но по Карлосу, пусть он выглядел и опустившимся и поникшим, видно было, что в свое время он славно поработал и не собирается ставить на себе крест. Аккуратная щуплая фигурка с узенькой спинкой принимала изящные позы, чересчур красивые узенькие ручки мерно мотались на бестелесных запястьях. Я припомнила, скольким Бетанкур был обязан Карлосу в прошлом: отчаянный добряк нерасчетливо взвалил на хрупкие плечи Бетанкура непосильный груз благодарности. Бетанкур запустил в действие весь механизм законов вселенской гармонии, имеющийся в его распоряжении, дабы с их помощью отомстить Карлосу. Работа подвигалась медленно, но он не сдавался.
— Успех, неудача, я, признаться, не понимаю, что вы обозначаете этими словами, и никогда не могла понять, — наконец не стерпела я.
— Конечно, не могли, — сказал он. — И в этом ваша беда.
— Вам бы надо простить Карлоса… — сказала я.
— Вы же знаете, что я никого ни в чем не виню, — совершенно искренне сказал Бетанкур.
Пока Карлос здоровался со мной, все поднялись из-за стола и через разные двери потекли из комнаты. Карлос говорил о Хустино и его невзгодах с насмешливой жалостью.
— Чего еще ожидать, когда заводят шашни в кругу семьи?
— Не будем об этом сейчас, — оборвал его Бетанкур. И гнусаво, дребезжаще хихикнул.
— Если не сейчас, так когда же? — сказал Карлос, он вышел вместе со мной. — Я сложу corrido[5] о Хустино и его сестренке. — И он чуть не шепотом запел, подражая уличным певцам, сочиняющим баллады на заказ, — точь-в-точь тем же голосом, с теми же жестами:
Ах, бедняжка Розалита
Ветрена, и потому
Сердце пылкое разбила
Ты братишке своему.
Ах, бедняжка Розалита,
Вот лежит она, прошита
Сразу пулями двумя…
Так что, юные сестрицы,
Не давайте братцам злиться,
Не сводите их с ума.
— Одной пулей, — Бетанкур погрозил Карлосу длинным тонким пальцем, — одной!
— Хорошо, пусть одной! — засмеялся Карлос. — Какой придира, однако! Спокойной ночи!
Кеннерли и Карлос рано ушли к себе. Дон Хенаро весь вечер играл в бильярд со Степановым и неизменно оказывался в проигрыше. Дон Хенаро отлично играл на бильярде, но Степанов был чемпион, неоднократно брал всевозможные призы, так что потерпеть от него поражение было не постыдно.
В продуваемом сквозняками зале верхнего этажа, переоборудованном в гостиную, Андреев, отключив приставку, пел русские песни, а в перерывах, припоминая, какие еще песни он знает, пробегал руками по клавишам фортепиано. Мы с доньей Хулией слушали его. Он пел для нас, но в основном для себя, с той же намеренной отключенностью от окружающего, с той же нарочитой отрешенностью, которые побуждали его все это утро рассказывать нам о России.
Мы засиделись допоздна. Встретившись глазами со мной или с Андреевым, донья Хулия не забывала улыбнуться, частенько прикрыв рот рукой, зевала, китайский мопс посапывал, развалясь на ее коленях.
— Вы не устали? — спросила я ее. — Мы не слишком поздно засиделись?
— Нет, нет, пусть поет. Терпеть не могу ложиться рано. Если можно посидеть попозже, я никогда не иду спать. И вы не уходите!
В половине первого Успенский призвал к себе Андреева, призвал и Степанова. Он не находил себе места, его лихорадило, тянуло разговаривать.
Андреев сказал:
— Я уже послал за доктором Волком. Лучше захватить болезнь в самом начале.
Мы с доньей Хулией заглянули в бильярдную на первом этаже — там дон Хенаро пытался уравнять счет со Степановым. В окнах торчали головы индейцев; перегнувшись через подоконники, они молча наблюдали за игрой, их громадные соломенные шляпы сползали им на нос.
— Значит, ты сегодня не едешь в Мехико? — спросила мужа донья Хулия.
— С какой стати мне туда ехать? — не поднимая на нее глаз, ни с того ни с сего ответил он вопросом на вопрос.
— Да так, мне подумалось — вдруг ты поедешь, — сказала донья Хулия. — Спокойной ночи, Степанов, — сказала она, черные глаза ее мерцали из-под удлиненных серебристоголубыми тенями век.
— Спокойной ночи, Хулита, — сказал Степанов, его открытая улыбка северянина могла означать что угодно и не означать решительно ничего. Когда Степанов не улыбался, его выразительное, энергичное лицо суровело. Улыбался он с обманчивой наивностью, как мальчишка. Но кем-кем, а наивным он никак не был; и сейчас он веселился над нелепой фигуркой, будто забредшей сюда из кукольного театра, необидно, как веселятся только в добрых книжках. Уходя, донья Хулия искоса метнула на него сверкающий взгляд, заимствованный из арсенала голливудских femmes fatales[6]. Степанов не отрывал глаз от своего кия, словно изучал его в микроскоп. Дон Хенаро, бросив: «Спокойной ночи», в злобе кинулся вон из комнаты на скотный двор.
Мы с доньей Хулией прошли через ее спальню, вытянутую, узкую комнату, между бильярдной и бродильней. Здесь пенились шелк и пух, сверкали нестерпимым блеском свежеполированное дерево и огромные зеркала, рябило в глазах от всяческих безделушек — коробок конфет, французских кукол в кринолинах и пудреных париках. В нос шибал запах духов, его перебивал другой запах, еще тяжелее первого. Из бродильни непрестанно доносились глухие крики, грохот бочек, скатывающихся с деревянных помостей на тележку, стоящую на рельсах, проложенных у дверного проема. Я не могла отделаться от этого запаха с самого своего приезда, но здесь он плотным туманом поднимался над басовитым жужжанием мух — кислый и затхлый, как от заплесневевшего молока или протухшего мяса; шум и запах сплелись в моем сознании воедино, и оба переплелись с прерывистым грохотом бочек и протяжными, певучими криками индейцев. Поднявшись по узкой лесенке, я оглянулась на донью Хулию. Сморщив носик, она смотрела мне вслед, прижав к лицу китайского мопса, его нос, как всегда, морщила брюзгливая гримаска.
— Какая гадость это пульке! — сказала она. — Надеюсь, шум не помешает вам спать.
На моем балконе гулял резкий свежий ветер с гор, здесь к нему не примешивались ни парфюмерные ароматы, ни бродильный дух.