— Отличный образчик, — сказал он, с улыбкой оглядывая фреску, — просто замечательный… Чем они старее, тем они, естественно, лучше. Достоверно известно, — сказал он, — что испанцы нашли в пулькериях, построенных еще до завоевания, настенные росписи… И всегда на них изображается один сюжет: история пульке. Так с тех пор оно и продолжается. Ничего никогда не кончается, — сказал он, помахивая красивой тонкой рукой, — все продолжается, а продолжаясь, постепенно теряет свой прежний облик.
— По-моему, это тоже своего рода конец, — сказал Карлос.
— Разве что по-твоему, — с высоты своего величия Бетанкур снисходительно улыбнулся старому другу, который тоже постепенно терял свой прежний облик.
В одиннадцатом часу появился дон Хенаро, он ехал в деревню, хотел еще раз повидать судью. Свет нас сегодня не баловал: солнце то ярко светило, то пряталось за облаками, и донья Хулия, Андреев, Степанов, Карлос и я отправились гулять по крышам гасиенды, откуда открывался вид на гору и необозримые пространства пестрых, как лоскутное одеяло, полей. Степанов — у него был с собой портативный фотоаппарат — снял нас здесь вместе с собаками. Где только он нас не снимал: и на ступеньках лестницы с осленком, и с индейскими ребятишками, и у источника, и на самой дальней, длинным уступом огибающей гору площадке старого сада, той самой, куда удалился дед дона Хенаро, и перед закрытой часовней (Карлос изображал там набожного толстяка священника), и в патио в самом конце той площадки, где сохранились развалины каменной купальни, оставшиеся еще от старых монастырских построек, и в пулькерии.
Всем нам порядком надоело сниматься, и мы перегнулись через парапет и стали смотреть, как дон Хенаро собирается в путь… Он вмиг скатился с лестницы — индейские мальчишки, пропуская его, посыпались в разные стороны, — вскочил на арабскую кобылу, слуга, державший ее под уздцы, тут же их отпустил, сел на коня, и дон Хенаро вихрем понесся со скотного двора, а за ним, метрах в пяти, тяжело скакал его слуга. Псы, свиньи, ослы, женщины, младенцы, ребятишки, цыплята — все бросились перед ним врассыпную; солдатики распахнули тяжелые ворота, и хозяин и слуга на бешеной скорости вылетели со двора и скрылись в ложбине — дорога тут резко шла вниз.
— Без денег судья не отпустит Хустино, я это знаю, и все это знают. И Хенаро это знает не хуже меня. Но он все равно не отступается, — журчала донья Хулия, в ее ровном голоске слышалось безразличие.
— Все-таки небольшая вероятность есть, — сказал Карлос. — Если Веларде даст распоряжение, вы сами убедитесь, Хустино вылетит из тюрьмы — вот так! — и, щелкнув пальцами, выстрелил воображаемой горошиной.
— Правда ваша, но какой куш придется отвалить Веларде! — сказала донья Хулия. — Ужасная досада, съемки так хорошо пошли, и на тебе… — Она скосила глаза на Степанова.
— Момент, еще момент, не двигайтесь! — попросил он, навел аппарат, нажал кнопку и тут же отвернулся и наставил объектив на какого-то человека в нижнем патио. Висенте — сверху его грязная белесо-серая фигура на фоне грязной изжелта-серой стены казалась приплюснутой к земле, — нахлобучив на глаза шляпу и скрестив руки на груди, стоял, не двигаясь с места. Простоял так довольно долго, уставившись перед собой в одну точку, потом решительно направился к воротам, но, не дойдя до них, остановился и снова уставился в одну точку, арка ворот, как рама, окаймляла его фигуру. Степанов сфотографировал его еще раз.
— Не понимаю, почему он помешал Хустино убежать, пусть бы тот хотя бы попытался… как-никак они дружили… Чего я не понимаю, так это почему он погнался за ним? — спросила я Андреева — он шел поодаль от всех.
— В отместку, — сказал Андреев. — Посудите сами, друг так коварно предал тебя, да еще с женщиной, да еще с сестрой — легко ли! Не мудрено, что Висенте остервенился. Наверно, не помнил себя… Теперь, я думаю, он и сам раскаивается…
Через два часа дон Хенаро со слугой вернулись; они ехали шагом, но перед самой гасиендой подхлестнули лошадей и промчались на скотный двор таким же бешеным галопом, как и умчались отсюда. Прислуга, пробудившись от спячки, засуетилась, забегала взад-вперед, вверх-вниз по лестницам; живность, как и прежде, пустилась от них наутек. Трое индейских мальчишек кинулись ловить кобылу за уздцы, но Висенте опередил всех. Кобыла мотала головой, норовя вырваться, и Висенте плясал и скакал вместе с ней, не сводя глаз с дона Хенаро, но тот легко, как акробат, спрыгнул на землю и ушел в дом — лицо его было совершенно непроницаемо.
Ничего не изменилось. Судья, как и прежде, требовал две тысячи песо, иначе он не соглашался выпустить Хустино. Наверняка именно такого ответа и ждал Висенте. Весь день он просидел у стены, безвольно уронив голову на колени и нахлобучив шляпу на глаза. Полчаса не пройдет, как дурные вести дойдут до последнего работника на самом дальнем поле. За столом дон Хенаро не проронил ни слова — он ел и пил в такой спешке, будто боялся упустить последний поезд и сорвать путешествие, от которого зависит вся его жизнь.
— Этого я не потерплю, — вырвалось у него, и он стукнул кулаком по столу, едва не разбив тарелку. — Знаете, что этот дурак судья мне сказал? Спросил, чего ради я так хлопочу из-за какого-то пеона. Не учите меня, о чем мне хлопотать, сказал я ему. А он мне: «Я слыхал, у вас снимают картину, где люди убивают друг друга». Так вот, мол, у него в тюрьме полным-полно людей, которых давно пора расстрелять, и он будет только рад, если мы перестреляем их на съемках. Он, мол, никак не возьмет в толк, зачем убивать людей понарошку, когда сколько нам нужно убить, столько он нам и пришлет. И Хустино, он считает, тоже надо расстрелять. Пусть только попробует! Но и двух тысяч песо ему от меня не дождаться!
На закате, гоня перед собой ослов, возвратились работники с полей. В бродильне индейцы наполняли готовым пульке бочки, заливали в вонючие чаны свежий сок. И снова певучие, протяжные голоса считали бочки, и снова бочки с грохотом летели вниз по каткам — наступала ночь. Белое пульке лилось рекой — по всей Мексике индейцы будут глотать это мертвенно-бледное пойло, будут пить из реки, чьи воды несут забвение и покой, деньги серебристо-белым потоком потекут в правительственную казну, дон Хенаро и другие владельцы гасиенд будут бушевать и чертыхаться, партизаны будут совершать налеты, а властолюбивые политики в столице будут воровать что ни попадет под руку, чтобы купить себе такие же гасиенды. Все было предопределено.
Мы провели вечер в бильярдной. Приехал доктор Волк, просидел целый час у постели Успенского — у него воспалилось горло, мог начаться тонзиллит. Доктор Волк обещал его вылечить. А пока он играл на бильярде со Степановым и с доном Хенаро. Доктор он был замечательный, самозабвенный, безотказный; сам русский, он откровенно радовался тому, что может опять побыть с русскими, что ему достался не слишком тяжелый пациент и что он может еще и поиграть в бильярд, а он это очень любил. Когда подошла его очередь, он с широкой улыбкой навис над столом, чуть не лег на зеленое сукно, закрыл один глаз, повертел кий, прицелился и снова повертел кий. И, так и не ударив, распрямился, улыбаясь, зашел с другого боку, прицелился, чуть не распластавшись на зеленом сукне, стукнул по шару, промахнулся — и все это не переставая улыбаться. Потом бил Степанов.
— Уму непостижимо, — сказал доктор Волк, в восторге тряся головой. Он так сосредоточенно следил за Степановым, что у него даже слезы выступили на глазах. Андреев, сидя на низком табурете, бренчал на гитаре и тихо напевал одну русскую песню за другой. Донья Хулия свернулась рядом с ним клубочком на диване в своей черной пижаме, китайский мопс обвил ее шею, как шарф. Ожиревшая собака сопела, стенала и вращала глазами, млея от наслаждения. Огромные псы, недоуменно наморщив лбы, обнюхивали ее. Мопс подвывал, скулил и норовил их цапнуть.
— Они думают, он игрушечный, — радовалась донья Хулия.
Карлос и Бетанкур устроились за небольшим столиком, разложили перед собой ноты и эскизы костюмов. Они разговаривали так, словно далеко не в первый раз обсуждают давно наскучившую обоим тему.
Я разучивала новую карточную игру со смуглым худым юнцом, каким-то помощником Бетанкура. Лощеный, с невероятно тонкой талией, он, как сообщил мне, занимался фресковой живописью, только он работал «в современной манере, как Ривера[9], но не в таком допотопном стиле, как тот». Я сейчас расписываю дом в Гернаваке, приезжайте посмотреть. Вы поймете, что я имею в виду. Зря вы пошли с этой карты, — добавил он, — теперь я пойду вот так, и вы окажетесь в проигрыше. — Он собрал карты и перетасовал. — Раньше режиссер маялся с Хустино, — сказал он, — серьезные сцены играют, а Хустино все смешки, в сцене смерти он улыбался во весь рот, уйму пленки из-за него извели. Все говорят: вот вернется он, тогда ему уж не придется напоминать: «Не смейся, Хустино, смерть дело нешуточное».