"А он и расстреляет", - пробормотал Рубашов, но сейчас в это не очень-то верилось.
Он закурил последнюю папиросу и принялся обдумывать грядущие допросы чтобы выработать линию поведения. Он чувствовал ту же взволнованную уверенность, какую ощущал в студенческие годы перед особенно трудным экзаменом. Он попытался припомнить все, что слышал о пытке "паровой ванной". Мысленно представил себе - в подробностях - связанные с нею физические муки: ведь ничего сверхъестественного в них не будет. Главное, чтоб его не застали врасплох. Но он успеет приготовиться и здесь - как когда-то успел приготовься там, - его ни в чем не заставят признаться: скажет лишь то, что найдет нужным. Только скорей бы уж все началось.
Ему вдруг опять припомнился сон - о том, как старый таксист и Рихард гнались за ним на грохочущем паровозе, потому что он не расплатился с ними. "Теперь-то уж я расплачусь за все", - подумал он, криво улыбнувшись.
I Папироса незаметно догорела до бумаги - он закашлялся и бросил окурок. Хотел раздавить его ногой, но раздумал и, подняв, приставил тлеющий огонь к тыльной стороне своей левой кисти, между двумя голубеющими жилками. Спокойно прижимая огонь к руке, он смотрел на секундную стрелку: операция длилась тридцать секунд. Он остался доволен собой - его рука ни разу не дрогнула, бросил окурок на каменный пол и снова принялся шагать по камере.
Глаз, прижимавшийся в коридоре к очку и внимательно следивший за ним, исчез.
11
Баландеры разносили одиночникам обед, рубашовскую камеру опять пропустили. Смотреть в глазок было бы унизительно, поэтому Рубашов так и не узнал, чем здесь днем кормят заключенных; но запах еды проник в его камеру и показался ему весьма аппетитным.
Ему до тошноты хотелось курить. Добыть курево было необходимо: иначе он не сможет серьезно сосредоточиться; табак был ему нужнее еды. Минут через тридцать после обеда Рубашов начал барабанить в дверь. Старик-надзиратель не очень спешил: он пришел через четверть часа.
- Чего надо? - спросил он угрюмо, открыв дверь, но не входя в камеру.
- Я хочу купить папирос.
- А у вас есть тюремные талоны?
- У меня есть деньги, но их изъяли.
- В положенное время вам выдадут талоны.
- И сколько же на это полагается времени в вашем образцово-показательном заведении?
- Можете подать официальную жалобу.
- Вам известно не хуже, чем мне, что у меня нет ни бумаги, ни ручки.
- Для приобретения письменных принадлежностей надо иметь тюремные талоны.
В Рубашове подымалось злобное раздражение - дыхание участилось, стало затрудненным, - но он сейчас же овладел собой. Надзиратель заметил, что зрачки заключенного жестко блеснули за стеклами пенсне, и ему вспомнилось, что совсем недавно от этих глаз нельзя было спрятаться: портреты арестанта висели повсюду; надзиратель презрительно, по-стариковски усмехнулся и начал не спеша закрывать дверь.
- Старый пердун, - процедил Рубашов, отвернулся от надзирателя и подошел к окну.
- Я подам рапорт, - проскрипел надзиратель, - что вы оскорбляли при исполнении обязанностей. - Дверь камеры, лязгнув, захлопнулась.
Рубашов потер пенсне о рукав и подождал, пока восстановится дыхание. Да, без папирос ему здесь крышка. Немного погодя, он сел на койку и простучал соседу:
у вас курево есть
Четыреста второй откликнулся не сразу. Потом отстукал:
не про вашу честь
Рубашов медленно подошел к окну. Ему представился этот поручик с офицерскими усиками и моноклем к глазу - глаз был водянистый, веко воспаленное; поручик смотрел на беленую стену, разделявшую узников, и глупо ухмылялся. Что творилось у него в голове? Возможно, он думал: "Что получил?" И еще: "А сколько моих друзей получили от тебя свинцовую пулю?" Рубашов глянул на массивную стену; он чувствовал - там, за этой стеной, лицом к нему стоит офицер, он почти ощущал его дыхание... Сколько офицеров убил Рубашов? Он уже не мог как следует вспомнить. Это ведь было давным-давно, во время Гражданской войны... Так сколько? Десятков восемь, а может, и сотню. Тогда-то он был абсолютно прав - не то что в этой истории с Рихардом, - он и сейчас поступил бы так же. Даже если бы заранее знал, что потом Революцию оседлает Первый? Да, даже и тогда - так же.
С тобой, - Рубашов посмотрел на стену, за которой стоял Четыреста второй и, возможно, лениво пускал в нее дым, - с тобой я давно расплатился. Сполна. Тут мои расчета оплачены Революцией... Ну, что тебе снова неймется?"
В камере опять раздавалось постукивание. Рубашов подошел поближе к койке,
...сылаю курево,
разобрал он. Потом сосед забарабанил в дверь.
Рубашов замер, затаил дыхание. Через несколько минут послышалось шарканье - к соседней камере подходил надзиратель. Но он не стал открывать дверь.
- Чего надо? - спросил он в очко.
Ответа Рубашов уловить не смог, хотя ему очень хотеэсь узнать, какой голос у Четыреста второго. Зато он услышал голос надзирателя - тот проговорил намеренно громко:
- Не положено.
Опять недолгая тишина - и скрипучий голос:
- Я подам рапорт, что вы оскорбляли при исполнении обязанностей. Потом - глохнущее шарканье валенок.
Немного погодя офицер простучал:
они вам устроили особую бдительность
Рубашов не стал отвечать соседу. Ощущая сосущую тоску по куреву, он принялся мерять шагами камеру. Четыреста второй проявил благородство. "Но я и сейчас поступил бы так же, - сказал Рубашов самому себе. - Тогда я был абсолютно прав. А может, я не расплатился и с ним? Может, приходится платить по счетам, даже если ты абсолютно прав?"
Сосущая жажда никотина усилилась, в висках тяжело стучала кровь; Рубашов беспокойно шагал по камере, и вскоре его губы начали шевелиться.
Наступает ли расплата за правое дело? Он был уверен в своей правоте эту уверенность утверждал в нем разум, есть ли на свете иное мерило?
А может, по тому, иному мерилу именно уверенность в своей правоте заставляет человека расплачиваться вдвойне - за себя и за тех, кто не знал, что творит?
Внезапно Рубашов опомнился и замер - на третьей черной плитке от окна.
Что это? Приступ религиозного помешательства? Он сообразил, что говорит вслух. Сообразил - однако остановиться не смог.
"Я расплачусь за все", - сказал он.
И тут - впервые после ареста - его охватил настоящий страх. Он машинально полез в карман, собираясь закурить. Папирос не было. Стена у койки опять ожила:
заячья губа шлет вам привет,
внятно отстукал Четыреста второй.
В сознании всплыло запрокинутое вверх желтоватое лицо с рассеченной губой. Страх сменился холодком беспокойства.
как его фамилия,
спросил Рубашов.
он не назвался он шлет вам привет,
ответил Четыреста второй и смолк.
12
Рубашов чувствовал себя все хуже. Его знобило. Верхнюю челюсть устойчиво ломило - болел правый глазной зуб, как-то связанный с нервами глаза. Рубашова еще ни разу не кормили, но ему совсем не хотелось есть. Он попытался собраться с мыслями, но сосущая тошнота, дрожь озноба и тяжелые толчки крови в висках разрушали непрочные цепочки логики, В голове крутились всего две фразы: "надо обязательно достать курева" и "теперь-то уж я за все расплачусь".
Его по-прежнему душили воспоминания - глухие голоса и полустертые лица кружились гудящим мутным хороводом, когда он силился остановить хоровод, задержать в уме какой-нибудь образ, тот оказывался тупоболезненным; все его прошлое представлялось ему нагноившейся, но кровоточащей раной. Создание Партии, развитие Движения - другого прошлого у него не было; его настоящее, так же как и будущее, было неотделимо от Партии, от Движения; но его прошлое воплощалось в них. А сейчас оно вдруг стало сомнительным. Живую, любимую плоть Партии покрывали отвратительные кровавые язвы. Порочная святыня возможно ли это? Где и когда к высоким целям шли такими низменными путями? Если они действительно правы и Партия творит волю Истории, значит, сама История - порочна.
Рубашов огляделся - на белых стенах желтоватыми пятнами выступала сырость. Он взял одеяло и укутал им плечи, ускорил шаги; у окна и двери резко поворачивал. Дрожь не унималась. В голове гудело; звучали голоса; он не мог понять, слышит ли он их или у него начались галлюцинации. "Это от зуба, - сказал он себе, - завтра надо обратиться к врачу". Сейчас у него просто не было времени: следовало как можно быстрее выявить истоки порочного курса Партии. Наши принципы, безусловно, верны - почему же Партия зашла в тупик? Общество поразил жестокий недуг. Применяя точнейшие научные методы, мы установили сущность недуга и способ лечения: хирургическое вмешательство. И однако наш целительный скальпель постоянно вызывает все новые язвы. Наши побуждения чисты и ясны - нас должны любить. Но нас ненавидят. Почему к нам относятся со злобой и страхом?
Почему, когда мы говорим правду, она неизменно звучит как ложь? Почему возвещенную нами свободу заглушают немые проклятия заключенных? Почему, провозглашая новую жизнь, мы усеиваем землю трупами? Почему разговоры о светлом будущем мы всегда перемежаем угрозами?