и смерти. Галерея, площадь, люди – все закружилось вокруг меня в сумасшедшем вихре; земля плыла под моими ногами, и хотя глаза мои были открыты, все вокруг было темно. Но, верно, это длилось недолго, я пришел в себя и снова увидел площадь, снова увидел ее.
Они обрядили ее в серый, длинный, бесформенный балахон, перетянув его на талии грубой веревкой. Голову венчал венок, сплетенный из соломы, а на груди, на бечевке, переброшенной через шею, болталась черная табличка, на которой мелом крупно было написано одно слово – «шлюха».
Ее вели на веревке. Один конец охватывал ее талию, другой находился в руках мужчины. Я вгляделся в него пристальнее и… – о, Боже! – понял, что это был палач – отец Бенедикты! Они заставили несчастного старика исполнить в очередной раз обязанность палача – вести к позорному столбу собственную дочь! Позднее я узнал, что он на коленях умолял отца-настоятеля избавить его от этого, но тщетно.
Память о том, что я увидел, никогда не оставит меня. Палач все никак не мог оторвать глаз от лица дочери, а она все кивала ему в ответ и… улыбалась. Господи! Она – улыбалась!
Толпа бесновалась, оскорбляла, проклинала ее, плевала ей под ноги. Мало того, видя, что она не замечает бесчинств толпы, люди стали бросать в нее комья земли. Этого отец уже не смог выдержать и со стоном повалился без чувств на землю.
Ничтожные! Они захотели поднять его, чтобы заставить довести дело до конца, но Бенедикта, выбросив руку вперед в повелительном жесте, остановила их с выражением такой непередаваемой чистоты и нежности на лице, что даже эти озверевшие люди, ощутив исходящую от нее невидимую силу, расступились перед ней, оставив ее отца на земле. Она встала на колени и, обняв голову отца, наклонилась к нему, шепча что-то, успокаивая и ободряя его. Она ворошила его седые волосы и целовала в побелевшие уста до тех пор, пока он не пришел в себя и не открыл глаза. Бенедикта! Трижды благословенная Бенедикта! Воистину ты рождена святой, поскольку деяния твои являют поистине божественное смирение, подобное тому, с которым Христос нес свой крест и все грехи наши!
Она помогла отцу подняться и улыбнулась ему ободряюще, когда он утвердился на ногах. Она отряхнула пыль с его одежд и, все так же улыбаясь и шепча ему слова утешения, вручила ему конец веревки. Бесновалась толпа, неистовствовали юноши, кричали женщины, а несчастный старик вел свое невинное дитя к позорному столбу.
XVII
Когда я вернулся в свою келью, я пал ниц на каменные плиты и воззвал к Господу о жестокой несправедливости, свидетелем которой я был, и о еще большей жестокости, картина которой виделась моему мысленному взору. Я представил, как отец привязывает свое дитя к позорному столбу. Я видел, как ничтожные люди жестоко глумятся над несчастной. Я видел, как порочная Амалия плюет в невинное лицо. Я молился за бедное дитя, чтобы она нашла силы выстоять и пережить это великое горе.
Затем я поднялся и стал ждать. Я ждал захода солнца. Я знал, что несчастных освобождают с последними его лучами. Минуты казались часами, часы – вечностью. Солнце не двигалось. День позора отвергал ночь.
Напрасно я пытался осознать происходящее: я был ошеломлен и оглушен. Почему Рохус позволил, чтобы Бенедикта была опозорена? Неужели он думал, что, чем сильнее будет ее позор, тем легче будет ему заполучить ее? Не знаю, но я не мог найти для него иной причины. О, Господи! Помоги мне! Всем существом своим я ощущал, впитывал ее горе, ее позор. И вот тогда – о, Господи! – страшная догадка пронзила сознание твоего ничтожного слуги! Оно снизошло на меня как откровение небес: мое чувство к Бенедикте иного свойства, нежели я думал. Это земная любовь – любовь мужчины к женщине. Когда открытие это проникло в мой разум, у меня перехватило дыхание, сердце мое забилось тяжело и быстро, мне показалось, что я задыхаюсь. Но несправедливость и жестокость, допущенная Небесами в отношении той, которую я обожал, была столь велика, что я не мог раскаяться полностью. Пораженный своим открытием, я ослеп: я не мог ясно представить степень своего грехопадения.
Даже сейчас я, уверовавший в данное мне свыше поручение спасти душу Бенедикты и подготовить ее к жизни в святости, не был убежден в том, что полностью ошибался. Это другое человеческое существо – разве оно не исходит тоже от Господа нашего? И разве оно не во благо? И что может быть лучше спасения души? Святая жизнь на земле и вечное счастье на Небе как награда. Убежден я, что божественная и плотская любовь не так уж и противоположны друг другу, как учили меня думать прежде, поскольку они суть выражение одной и той же воли. О, Святой Франциск! Великий груз этого открытия обрушился на меня… Направь мои стопы!.. Укажи моему ослепленному взору путь во благо Бенедикте!
Наконец солнце скрылось за горным хребтом. Облака собрались над горизонтом, из ущелья пополз туман, багровые отблески запылали на снежных склонах гор, отражая последние лучи солнца на вершинах.
О, Господи! Благодарю Тебя!
Она свободна!
XVIII
Я был очень болен, но, благодаря неустанной заботе братьев, наконец оправился достаточно, чтобы покинуть больничную койку. Верно, была на то Божья воля, чтобы я выжил и продолжал служить Ему, хотя и не сделал ничего, чтобы быть достойным милости Небес. В душе я ощущал сильное желание посвятить ничтожную жизнь свою Господу и служению Ему. Быть достойным Его и проникнуться уверенностью в Его любви – вот та единственная страсть, что руководила мной. Если действительно на челе моем печать Божья, этим чаяньям и надеждам суждено сбыться, – освобожденный от своей земной страсти к Бенедикте, я вознесусь к новой, более благочестивой жизни. И если произойдет это, я смогу оберегать и защищать ее лучше, чем я могу это делать сейчас, не боясь оскорбить Небеса и подвергнуть опасности свою душу.
Я был очень слаб. Мои ноги, подобно ногам маленького ребенка, отказывались нести мое тело. Братья свели меня в сад. С каким благоговением вновь смотрел я в синеву неба! Как восторженно я впивался взглядом в заснеженные вершины и темные леса на их склонах. Каждая травинка занимала меня, и я радовался каждой бабочке, каждому жуку, каждому насекомому, словно то были мои старинные приятели.
Глаза мои устремились на юг – туда, где была хижина палача, и я с грустью вспомнил о его прекрасной дочери. Что с ней сейчас? Смогла ли она пережить жестокость всего того, что случилось на площади? О, если бы у меня достало сил дойти до ее обители! Но мне не дозволялось покидать стены монастыря, а те немногие, с кем я отваживался заговорить о ее судьбе, ничего о