Мелькали долины; из холмов, истекающих водой, из горных мгновений наступала пробившим часом одиннадцатая долина. Сквозь карликовый глаз подзорной трубы, сквозь кольцо света, подобное свадебному хороводу на последнем холме у моря, проходили по одному сто садов, неподвластных времени, необъятных в чистом свете угасавшей луны. Вся картина уместилась в подзорной трубе; таким увидел Марле утренний мир, вспомнив первое из одиннадцати нерассказанных сновидений: куда ни глянь, везде неприступные стены выше стеблей гороха, которые на крыше мира венчали повесть о земле и камне, о дереве и жуке; у самого кладбища поверхность оцепенела, оседая все глубже и глубже, блуждая над спящим дьяволом, рванулась судорожно в сторону прибрежной деревушки, где в садах усыпанные цветами ветви нависали над дощатыми заборами и сестры-дороги разбегались к четырем белым точкам округи; вереница камней взбиралась к вершине холма, где кривлялись штрихи, исчерканные деревьями; путь лежал в недра графства, дальше, чем начало истории последнего пожара, озарившего повесть о первой обители Эдема, о первом зеленом творении на краю красной бездны; все ниже и ниже, камнем, исколотым городами, рекой, вылитой из сосуда пространств, уходил у него из-под ног холм. Больше не было героя баллады, остался Марле, поэт, который шел по гибельной кромке, вверх по склону судьбы, над уснувшей преисподней, к уцелевшему огню, пока не достиг первого сада, где недозрелые яблоки скоро станут просить огня у ветра, шел над полугорой, повернутой к морю. Марле, человек с картинки, в час полуденного прорыва к зениту, стоял в кольце яблонь, считая круги, за которыми остались тенистые тропы и гроздь деревушек. Он улегся в траву, и окровавленный полдень шатнулся в сторону солнца, а он спал, пока колокольчик не зазвенел над поляной. В садах сестер стоял тихий день, и белокурая сестра звонила в колокольчик к чаю.
Он подошел совсем близко к концу скитания, для которого не хватало слов. Поляна теснила к морю три другие поляны и земляные ступени из-под ног у Марле, а белокурая девушка постелила белую скатерть на гладкий камень. В одну из нескольких чашек она налила молоко и чай, и нарезала хлеб так тонко, что могла бы разглядеть Лондон сквозь белые ломтики. Она пристально смотрела на земляные ступени сквозь просветы в подстриженной изгороди, через которую перебирался Марле, косматый и небритый, с голой грудью, обожженной солнцем. Она поднялась с травы, улыбнулась и налила ему чай. Это было концом нерассказанных сновидений. В тенистом уголке возле живой изгороди сидели они на траве, у каменного стола, словно влюбленные на пикнике, влюбленные так сильно, что не могли говорить, настолько близкие, что у них не осталось желаний. Она звонила в колокольчик, звала сестру и звала любимого, и одиннадцать долин разделяли их. Чашки ее многих возлюбленных стояли пустыми на гладком камне.
И он, грезивший о ста садах, охваченных пламенем, увидел вдруг в тот безветренный день, как языки огня взметнулись над цветущими кронами. Все деревья с треском горели на солнце; птицы взлетели, лишь только на каждой ветви выросло красное облачко, застигнув врасплох кору, и чертополох ощетинился, и слепящие искры не рожденных яблок, кружась, опадали в прожорливые костры. В горниле полян фейерверком метались деревья и, словно погасшие факелы, источали дым в пылающий свод, и сбрасывали обугленные плоды, устилая золой обожженные поля и дороги.
В его детском сне стоял безветренный день, и ее рука была осязаемо-призрачной, но теперь с раскаленных высот он увидел, как чужие древесные корни рассыпались щепками у входа в сад, и неприступные башни понурились, когда она не смогла дотянуться рукой до птиц и деревьев. В небе пронесся шквал огненных крыльев, а предвечерний ветер зарывался все глубже в догоревший день. Другая ночь еще собирала свои слагаемые, и она улыбнулась так же, как в недолгом сне одиннадцать долин назад. Ночь, нескладная, как Пизанская башня, приникла к западным стенам, но ни одна труба не повергнет Уэльские стены, покуда не надорвется. В тени исчезающего сада стояла ее сестра, а рядом с Марле возникла темноволосая фигура с воронами на плечах.
Так закончилась повесть, которая была страшнее рассказов о тех, кто живет и не находит смерти в высоких домах на холмах Джарвиса, где лежит странная долина, вспоенная водами Идриса, - территория детства до одиннадцатой долины на пути к морю. Там снился другой сон; ветер невыдуманного мира сбивал огонь; пугало стерегло потухшие деревья.
Теперь, среди садов, стало явью все, что приснилось ему, прежде чем цветущие ветви вспыхнули и догорели, еще до восхода и до соленого шквала. Он целовал двух тайных сестер, и пугало целовало его в ответ. Он слышал, как птицы слетали на плечи к его возлюбленным. Он видел грудь дерева-трезубца, колючее око и сухую, как прутик, руку.
МЫШЬ И ЖЕНЩИНА
1
На карнизах психиатрической лечебницы сидели птицы и хором славили приход весны. Сумасшедший из комнаты наверху взвыл по-собачьи, но не спугнул их, и трели не смолкли, когда он протиснул руки сквозь решетку окна над гнездами и вцепился в небо. Ветер разносил запах свежести вокруг белого здания и парка. Деревья рядом с лечебницей простирали над оградой зеленые руки и тянулись к большому миру.
В парке сидели больные и смотрели то на солнце, то на цветы, то в одну точку, кто-то степенно прогуливался по дорожкам, слушая, как с резким хрустом перекатывался гравий под ногами. Детям в ситцевых платьицах разрешалось играть на лужайках в тихие игры. Здание казалось таким приветливым, как будто всю жизнь в нем царило только добро и светлые чувства. В центральной комнате сидел ребенок, рассекший себе сустав большого пальца ножницами.
Возле главной дорожки, которая вела от дома к воротам, девочка, подняв руки, подзывала птиц. Тщетно манила она воробьев легкими движениями пальцев. Похоже на весну, сказала она. Воробьи восторженно зачирикали, затем смолкли.
Снова послышался вой из комнаты наверху. Сумасшедший вплотную прижался лицом к оконной решетке. Широко открывая рот, он лаял на солнце, вслушиваясь в интонации голоса с беспощадной сосредоточенностью. Уставившись невидящими глазами на зелень парка, он слышал, как кружатся годы, как они тихо бредут назад. И вот уже не было парка. Железные решетки расплавились от солнца. Подобно цветку, трепетала и раскрывалась иная комната.
2
Проснувшись затемно, он удерживал сон у самого краешка мозга, перелистывая снова и снова все, о чем грезил, покуда каждый мельчайший символ не наполнялся грузом присущего ему смысла. Но были и символы, которых он не мог вспомнить; они возникали и ускользали слишком стремительно, заглушенные шелестом листьев, жестами женских рук, околдовавших небо, шумом дождя и жужжанием ветра. Он помнил овал ее лица и цвет ее глаз. Она что-то говорила, но он помнил лишь тембр ее голоса. Снова и снова она устало перебирала слово за словом, и одно за другим они падали вслед за листьями и на языке ветра объясняли, чей собрат брюзжал по-стариковски в оконных стеклах.
И было семеро женщин в неистовой пьесе какого-то грека, все на одно лицо, все с короной неистовых черных волос. Одна за другой они вытанцовывали одно и то же па и исчезали. Одно за другим к нему оборачивалось все то же лицо, нестерпимо измученное все тем же страданием.
Сон изменился. Там, где были женщины, тянулась аллея деревьев. А деревья склонялись друг к другу и сплетали руки, превращаясь в черную чащу. Теперь он сам, нелепый в своей наготе, уходил все дальше в лес. Он наступил на сухую ветку и почувствовал боль.
Опять возникло ее лицо. В этом сне он видел только ее усталое лицо и ничего больше. Изменчивые подробности сна и изменчивость неба, и колья деревьев, и зубастые кусающие прутья, все это было механикой ее бреда. Печать недуга на ее лице не была следствием греха. Скорее, недуг был в том, что она никогда не грешила и никогда не жила праведно.
Он зажег свечу на столике из сосновых досок возле кровати. От пламени свечи по комнате заплясали тени, по углам извивались причудливые тела. Тогда он услышал стук часов. До этих пор он был глух ко всему, кроме ветра за окнами и внятных зимних звуков ночного мира. Но вот ровное тиканье застучало, как чье-то сердце, словно кто-то прятался в его комнате. Он больше не слышал ночных птиц. То ли плач их тонул в грохотанье часов, то ли они так озябли на ветру, что теперь только вздрагивали, нахохлившись. Он вспомнил темные волосы женщины среди деревьев и то, как семеро женщин вытанцовывали одно и то же па.
Ему уже не хватало сил внимать голосу разума. Биение иного сердца звучало в груди. Убаюканный, он подчинялся ритму сна. Много раз он вставал, когда падало солнце, и в шальном мраке под звездами спешил к холму и чутьем узнавал ветер, ворошивший его волосы. Крысы и кролики с того громоздкого холма выходили во тьму, и тени исцеляли их от света сурового солнца. Темноволосая женщина тоже выступала из тьмы, срывала сотнями звезды и открывала ему тайну, вознесенную и сияющую в ночном небе выше всех планет, которые толпились за шторами.