А вот старушка с извлеченным из мусорного бака зеркалом, мутным, испещренным черными точками, символизировала нечто совершенно иное. Все ее существо говорило о уязвимости плоти, о ее медленном разрушении с ходом времени, демонстрировало самонедостаточность тела. Но главное, сквозь увядание, изношенность постепенно утрачивающего корни тела открывалась его внутренняя множественность. Как охровый цвет является результатом смешения нескольких красок, так и тело объединяет в единое целое множество форм и энергий, которые не различишь с первого взгляда. Нужно долго, терпеливо и внимательно созерцать охру, чтобы потихоньку начали выявляться составляющие ее цвета; всего удобнее это делать, когда охра уже выцвела, полиняла от дождей и солнца. Тогда-то, одна за другой, использованные краски проявляются в том порядке и в том количестве, в каком они были смешаны друг с другом. Глядя попятным взглядом, можно разложить охру и дойти до ее истоков, увидеть первичный фиолетовый тон, подкоричвленный чистейшим желтым, а потом разложить фиолетовый на пурпурный и синий и оценить их количественное соотношение. Соответственно, если долго наблюдать за человеком, можно проникнуть сквозь его внешнее обличье и обнаружить другие силуэты, замкнутые в нем, а также составляющие его части тьмы и света. У некоторых стариков бывает, что явственней всего проявляется самое давнее тело; освободившись от забот о своей внешности, они обретают какую-то беспечность, прямо-таки простодушную откровенность в выражении своих переживаний и чувств. Однако это вновь начинающее лучиться зернышко первичной детскости перекрывают множество других телесных оболочек — любовника, супруга, родителя, а также работника, и еще оболочки бессонниц, страданий, усталостей, огорчений, болезней, трауров. Бывают люди, у которых хаос этот затвердевает, сгущается в жирные черные конкреции, а бывают и другие, у кого наслоения эти становятся мягкими, лучащимися, просвечивающими. Старушка с зеркалом принадлежала как раз к таким.
И она не только давала возможность проявиться отдельным телесным составляющим и их гибким соединениям, но и позволяла увидеть сквозь них другие, еще более прозрачные силуэты. Она словно бы излучала некое сияние. Нет, это вовсе не значит, что из нее исходил какой-то сверхъестественный свет; в этой миниатюрной старушке не было ничего от святой, сошедшей с иконы, она была самой обыкновенной женщиной, которую прожитые годы очистили от самой себя, вымели все грубо суетное. И слабенький ореол был отнюдь не нимбом святости, это была просто-напросто ее аура — то, что называется тонким телом, которое, как полагают, окружает всякое физическое тело, но которое никто, или почти никто, зрительно не воспринимает.
И вот Прокоп Поупа посреди улицы при тринадцатиградусном морозе сподобился запросто увидеть это нематериальное тело, окружающее незнакомую женщину. Его осязающий взгляд прикасался к незримому этому телу, и под озябшим кожным покровом плоть Прокопа вдруг затрепетала от какой-то новой, доселе неизведанной нежности к миру и к людям.
Старушка еще раз поблагодарила его и засеменила по улице, осторожно ступая по обледенелому тротуару. И вокруг нее дрожала ее аура цвета инея. Прокоп смотрел, как она удаляется. И только тут заметил, что на старушке разные чулки: на левой ноге коричневый, а на правой — нежно-зеленого цвета.
После чего Прокоп взял лопату и принялся за работу. Время от времени он бросал заинтересованный взгляд на какого-нибудь прохожего, но, видно, глаза его уже утратили ту необычную прозорливость, какой обладали совсем еще недавно.
Впрочем, это было неважно, ведь некоторые видения, как бы мимолетны ни были они, оставляют неизгладимые следы в памяти. Следы, вокруг которых потом безостановочно кружит мысль, а сердце не устает ждать. Ждать с надеждою, хотя и не знает чего.
Каждый раз с приходом весны Прокопа охватывало желание устроить генеральную уборку. Чуть только наступали первые теплые дни, чуть только начинали петь птицы, и Прокоп тут же бросался на штурм многолетнего беспорядка, царившего в его доме. Но результат его стараний оказывался малопродуктивным, хаос скорей усиливался, чем уменьшался.
Этой весной он решил разобрать многочисленные пакеты с фотографиями, которые валялись где попало. Для этого он перенес все их на кухонный стол и принялся сортировать. Но тут же возникла проблема: какой критерий взять за основу сортировки? Хронологический или тематический? И как определить темы? Что же касается хронологии, то она могла быть только весьма и весьма приблизительной, потому что памяти на даты у Прокопа не было.
Но главное, некоторые фотографии сами по себе были целыми книгами, источниками голосов, шепотов, звуков. Сколько историй нашептывали эти прямоугольники матовой или глянцевой бумаги, но еще больше оставляли недосказанным; сколько запутанных лабиринтов крылось под этими тоненькими пленками зримого. И Прокоп, держа в ладони такую вселенную весом в несколько граммов, сосредоточенно замирал над ней, и память его делала стойку. Взгляд его превращался в звукоулавливатель и притом становился не столько осязающим, сколько обоняющим, выкапывал из частичек фотобумаги запахи изображенных мест, запах кожи некоторых сфотографированных людей.
Запах человека; он первым выцветает в памяти, он не способен долго жить без того тела, что было его источником; он первым заходится горестными рыданиями во время траура и при разлуке. Запах волос, шеи, лба, губ, плеч… Прокоп обонял пустоту.
Запах тела Марии; он еще долго пропитывал кожу Прокопа, часто возрождался в его снах, от которых Прокоп мгновенно просыпался и впадал в черное отчаяние. Ему пришлось бороться с собой, чтобы исторгнуть из своей плоти иллюзию запаха, прижившегося в ней, чтобы свернуть шею безумному желанию обрести хоть крошечный след той, что бросила его. Напротив, он всячески старался уберечь от исчезновения запах кожи мамы, а потом сестры — легкие, чуть уловимые ароматы доброты и ласки. Однако и они тоже испарились, а следом за ними стали уходить и голоса.
Кончилось тем, что из всей этой кучи Прокоп выбрал три фотографии: одну — Ольбрама в восемь лет, одну — Олинки в пятнадцать и еще одну, на которой его пятилетний сын и одиннадцатилетняя дочка сфотографированы вместе в деревне около невысокой каменной ограды; у их ног стоит полная корзина смородины, у подножья ограды догорает костерок, и над всей этой сценой нависло низкое небо, затянутое серо-свинцовыми тучами. Прокоп отложил фотографии в сторону, решив отнести к Йонашу, чтобы тот увеличил и отретушировал их по своему анахроничному методу.
Он все еще копался в этой куче, когда раздался звонок в дверь. Пришла Б. Б. Б. Забравшись на шестой этаж, она долго не могла отдышаться. Каждую весну она набиралась решимости вскарабкаться на верхотуру к Прокопу, потому что в его комнате были слышны птичьи песни и трели, долетающие со двора. Б. Б. Б. жила на первом этаже окнами на улицу и круглый год слушала грохот машин да трамваев.
По давно уже установившемуся ритуалу Прокоп усадил гостью в кресло у распахнутого окна.
Во время таких визитов они редко беседовали, потому что Б. Б. Б. приходила, главным образом, для разговоров с птицами. Сидя лицом к окну, она импровизировала долгие мелодичные собеседования с воробьями, и было просто потрясающе слышать хрустальные трели, что выводила эта большая, грузная женщина, вечно одетая в какой-нибудь неряшливый мешковатый балахон, на лице которой видны были и ее годы, и следы перенесенных тягот. Глаза ее затуманивались от нежности, рот с мясистыми губами вдруг становился маленьким, когда она изящными движениями руки задавала ритм своим напевам, и все ее тело, тело первобытной богини, уже не казалось таким массивным и огромным.
Как-то Прокоп спросил у нее, что такого интересного могут рассказать друг другу она и птицы. И Б. Б. Б. спокойно и с полной серьезностью ответила:
— Они рассказывают мне, как их терзает голод, — ведь птицы всегда голодны, каждый день им нужно найти столько пищи, сколько весят они сами. И еще они мне рассказывают про тяготы дальних перелетов, которые им приходится совершать, спасаясь от наших студеных зим, и про ожесточенные схватки, какие они ведут, чтобы отвоевать и сохранить место для гнезда, и про то, сколько труда и упорства требуется и самцу, и самочке, чтобы накормить своих птенцов, которые появляются на свет с чувством непреходящего голода, и, наконец, о постоянном страхе, в каком они живут из-за многочисленных хищников, жаждущих сожрать их и их детей.
— И это все? Ничего, кроме рассказов о голоде и страхе? — допытывался Прокоп.
— Разумеется, нет. Они поют про мощь и неодолимость желания, про огромность просторов, которые они пролетают, про безмерность небес, про радость, что дарит солнечный свет. Рассказывают про жар страсти, про свою любовь к земле и небу, к скалам, живым изгородям и лесам, поют про напряженность и интенсивность переполняющей их жизни, кричат, какое это безумное счастье быть песней земли, возвещают на весь мир о своей гордости тем, что они птицы.