Так он почти сразу же узнал о тринадцати французских солдатах - вернее, о тринадцати во французской форме, - вот уже год известных всем ниже сержанта по чину в английских и, видимо, во французских войсках, и в тот же миг понял не только что из всех солдат всего фронта союзников узнал о них последним, но и почему: пять месяцев он был офицером, и звездочки на погонах полностью отлучили, отторгли его от права и свободы на простые человеческие чувства, надежды и страхи -беспокойство о женах и выплате денег по аттестату, тоску по дому, легкому пиву и ежедневному шиллингу, которого мало, чтобы купить пива вдоволь; даже от права на страх смерти - от всего, что объединяет солдат, давая им силы выносить бремя войны; он был даже удивлен, что ему, бывшему офицеру, вообще позволили узнать об этих тринадцати.
Рассказал ему о них рядовой вспомогательного корпуса, старик шестидесяти с лишним лет, мирской проповедник небольшой нонконформистской конгрегации в Саутворке; он служил в юридической фирме "Судебные Инны", был, как в прошлом его отец, наполовину швейцаром, наполовину доверенным слугой с незапятнанной репутацией, сын в свою очередь должен был пойти по его стопам, однако весной 1914 года на судебном процессе в Олд Бейли сын избежал тюрьмы за кражу со взломом лишь потому, что судья оказался не только гуманистом, но и членом филателистического общества, в котором состоял глава фирмы; сыну позволили на другой же день вступить в армию, в августе его отправили в Бельгию, потом пришло известие, что он пропал без вести под Монсом в течение тех самых трех недель; в это поверили все, кроме отца, который получил отпуск, чтобы уйти из фирмы в армию, лишь благодаря сомнению нанимателей, что ему удастся пройти медкомиссию; восемь месяцев спустя он оказался во Франции; год спустя он все еще добивался отпуска; потом, потерпев неудачу, стал добиваться перевода куда-нибудь поближе к Монсу, чтобы поискать сына, хотя о сыне давно уже не упоминал, словно забыл цель и помнил лишь место, по-прежнему мирской проповедник, по-прежнему наполовину ночной сторож, наполовину сиделка у детей (на его взгляд), служивших на большом складе боеприпасов в Сент-Омере; там он и рассказал связному о тринадцати французских солдатах.
- Сходи послушай их, - сказал старый швейцар. - Ты говоришь по-иностранному, ты их поймешь.
- Вы же сами сказали, что девятеро, которые должны бы говорить по-французски, не говорили ничего, а остальные четверо вообще не могут сказать ни слова.
- Им незачем говорить, - сказал старый швейцар. - А тебе незачем понимать. Пойди и просто посмотри на него.
- На него? Значит, теперь это всего один?
- А прежде разве был не один? - сказал старый швейцар. - Разве мало было одного, дабы возвестить нам то же самое две тысячи лет назад; что нам нужно лишь сказать: "Хватит", - нам, даже не сержантам и капралам, а нам, немцам, солдатам из колоний и всем прочим иностранцам, что сидят здесь в грязи, сказать всем вместе: "Хватит". Пусть больше не будет убитых, искалеченных и пропавших без вести - это так просто и ясно, что даже человек, полный зла, греха и безрассудства, может на сей раз понять и поверить. Сходи посмотри на него.
Но связной их не видел. И не потому, что не мог найти; бывая в английской зоне, эта группа из тринадцати человек в небесно-голубой форме, пусть даже покрытой окопной грязью, выделялась на фоне хаки как пучок гиацинтов в шотландском крепостном рву. Он даже еще не пытался. Не смел: он был офицером, пусть всего пять месяцев, и хотя сам отверг звание, оно все же оставило что-то неизгладимое - так бывшего священника или убийцу, даже полностью отрекшегося от веры или раскаявшегося, вечно окружает неизменный, неискоренимый ореол прошлого; ему казалось, что он не посмеет и подступить к собравшейся вокруг них пусть даже громадной толпе, даже пройти, прошагать мимо, тем более остановиться среди людей, обступивших эту маленькую голубую группу надежды; это чувство не покидало его, даже когда он убеждал себя, что не верит, что это невероятно, невозможно, ведь иначе им не пришлось бы скрываться от Власти; что было бы неважно, знают о них власти или нет, потому что даже безжалостная, могучая и непререкаемая Власть оказалась бы бессильна перед массовой, несопротивляющейся, ничего не требующей пассивностью. Он думал: Им не расстрелять всех нас, у них износятся винтовки с пистолетами и кончатся патроны, и мысленно представлял себе: сперва подножие иерархии, безвестных младших чиновников и офицеров, к которым некогда принадлежал и сам, приставленных к станкам и машинам для нарезки стволов и набивания гильз; затем стоящих ступенькой повыше более испуганных и остервенелых капитанов и майоров в мундирах и при орденах, секретарей и атташе в полосатых брюках и при портфелях - с ручными масленками у шпинделей; затем старших офицеров и чиновников: полковников, сенаторов и членов парламента; затем самых старших: послов, министров и генералов, бестолково суетящихся среди замедляющих вращение колес и плавящихся подшипников, в то время как владыки, последняя горстка королей, президентов, фельдмаршалов, баронов сапожных гвоздей и тухлой говядины, защищая последний оплот своего реального, надежного, привычного мира, усталые, измотанные отнюдь не кровопролитием, а чрезмерным напряжением глаз при прицеливании, усилиями мышц при наводке и сведенными от нажатия на спуск пальцами выпаливают вразброс последний, неслаженный, ничтожный залп по бескрайнему людскому морю.
- Дело не в том, что я не верю, - сказал он. - А в том, что этого не может быть. Нас теперь не спасти; даже Ему больше мы не нужны.
И он поверил, что даже не ждет, лишь выжидает. Снова наступила зима, сплошная длинная линия фронта лежала почти в бездействии, в отвратительной грязевой менопаузе; для тринадцати это было подходящее время, так как солдаты на передовой получили короткую передышку и вспоминали о тех днях, когда они были в тепле, сухими и чистыми; для него и двенадцати остальных (связной думал почти с раздражением: Хорошо, хорошо, их тоже тринадцать) почва была не только подготовленной, но даже благодатной, у солдат появилось время задуматься, вспомнить и ужаснуться; он (связной) думал, что главное не в смерти, а в недостойности метода: даже приговоренный убийца находится в лучшем положении, его час определен и назначен в будущем, чтобы он мог собраться с духом и смело взглянуть в глаза смерти, ему дано уединение, чтобы, если потребуется, скрывать отсутствие духа; он не подвергается казни в один миг с вынесением приговора, без подготовки; и даже не в неподвижности, а на бегу, спотыкаясь, нагруженный бренчащим железом, как вьючный мул, окруженный смертью, могущей настичь его откуда угодно, спереди, сзади, сверху, тяжело дышащий, вшивый, смердящий, лишенный уединения, даже чтобы справить нужду. Он даже знал, чего выжидает: того мига в этом затишье, когда Власть наконец узнает об этой чуждой, несовместимой с ней голубизне в своем крепостном рву. Теперь это могло произойти со дня на день; ему это представлялось чем-то вроде гонок. Зима уже шла к концу; у них - у тринадцати - было время, но оно уходило. Близилась весна; начиналась теплая солнечная пора, грязь подсыхала; а на Уайтхоллах, Кэ д'Орсэ, Унтер ден Чем-угодно и Гарглеплатцах должны были заранее подготовить что-то очередное, пусть даже потерпевшее крах в прошлом. И внезапно он понял, почему для Власти неважно, знает она об этих тринадцати или нет.
В этом не было необходимости, на ее стороне была не только власть, но и время; ей незачем было отыскивать, хватать и казнить каких-то тринадцать человек: само положение служило ей прикрытием и защитой.
И время ушло. Наступила весна; в войну (уже шел 1918 год) вступили американцы, они остервенело стремились за Атлантический океан, пока было еще не поздно, пока не кончились все бои, не настал час победы; старый затхлый германский поток снова залил Сомму и пикардийские города, можно сказать, уже прошедшие искус, месяц спустя он хлынул вдоль Эны, и чиновники в парижских конторах стали снова защелкивать замки старых дорожных портфелей; наступил май, и бои возобновились даже на Марне, американские войска теперь контратаковали среди разрушенных городов, которым уже, казалось бы, пора было получить и отпущение грехов. И теперь он не размышлял; ему было не до того; вот уже две недели с винтовкой, из которой ни разу не выстрелил, он находился в одном из взводов арьергарда, был слишком занят тем, что снова приучался ходить в строю, и заглушал неотвязную потребность думать, твердя про себя отрывок, памятный с прежних времен, когда он еще не утратил способности верить, возможно, с оксфордских (он словно бы видел даже страницу), хотя сейчас казалось, что это было гораздо раньше, слишком давно, чтобы помниться и поныне:
Я согрешил,
Но то было в другой стране, К тому же девушка мертва.
И поэтому прекращение огня оказалось для него громом с ясного неба. Немцев остановили, и он опять стал связным; на рассвете он вернулся из штаба дивизии, два часа спустя, когда он спал на койке солдата, посланного на хозяйственные работы, посыльный вызвал его в штаб.