— Слева по носу земля, сэр.
— Хорошо.
Облокотясь о поручни, я даже не поднимал глаз. Движение судна было незаметно. Вскоре Рэнсом принес мне утреннюю чашку кофе. Выпив ее, я посмотрел вперед и в неподвижной полосе яркого оранжевого света увидел низкий силуэт земли, точно вырезанный из черной бумаги и, казалось, легко, как пробка, плававший по воде. Но восходящее солнце превратило его в темный пар, в сомнительную густую тень, дрожащую в горячем блеске.
Вахта кончала мыть палубы. Я спустился вниз и остановился у двери мистера Бернса (он не выносил, чтобы она была закрыта), но не решался заговорить с ним, пока он не повел глазами. Я сообщил ему новость.
— На рассвете показался мыс Лайент. В пятнадцати милях.
Он пошевелил губами, но я не услышал ни звука, пока не приложил к ним уха и не уловил ворчливого замечания:
— Это называется ползти… Не везет.
— Во всяком случае, лучше, чем стоять на месте, — покорно сказал я и предоставил его мыслям и фантазиям, осаждавшим этого безнадежно простертого человека.
Попозже, когда второй помощник сменил меня, я бросился на койку и часа на три нашел забвение. Оно было таким полным, что, проснувшись, я был в недоумении, где я. Затем наступило огромное облегчение при мысли:
на борту моего судна! В море! В море!
В иллюминатор я видел тихий, залитый солнцем горизонт. Горизонт безветренного дня. Но одного его простора было довольно, чтобы дать мне ощущение удачного побега, минутное упоение свободой.
Я вышел в салон с более легким сердцем, чем все эти дни. Рэнсом стоял у буфета, собираясь накрывать на стол для первого обеда в море. Он повернул голову, и что-то в его глазах положило конец моему скромному ликованию.
Я непроизвольно спросил:
— Что случилось? — совершенно не ожидая ответа, который получил. Он был дан со сдержанным спокойствием, характерным для этого человека:
— Боюсь, что мы не развязались с болезнями, сэр.
— Не развязались с болезнями? В чем дело?
Тогда он сообщил мне, что ночью двое матросов заболели лихорадкой. У одного жар, а у другого озноб, но он думает, что в общем это одно и то же. Я тоже так думал.
Эта новость была для меня ударом.
— Так вы говорите, у одного жар, а у другого озноб?
Да, мы не развязались с болезнями. Что, у них очень больной вид?
— Неважный, сэр.
Рэнсом смотрел мне прямо в глаза. Мы улыбнулись друг другу. Улыбка Рэнсома была, как всегда, немного грустной, моя же, должно быть, довольно хмурой, соответствовавшей моему тайному отчаянию.
Я спросил:
— Был сегодня утром хоть слабый бриз?
— Трудно сказать, сэр. Но мы все-таки все время подвигаемся. Земля впереди кажется немножко ближе.
То-то и есть. Немножко ближе. Между тем, будь у нас хоть немножко больше ветра, хоть чуточку больше, мы могли бы, мы должны были бы уже быть на траверсе Лайента и все увеличивать расстояние между судном и этим зараженным берегом. И дело было не только в расстоянии. Мне казалось, что более сильный ветер развеял бы заразу, приставшую к судну. Потому что она явно пристала к судну. Два человека — один в жару, другой в ознобе. Мне решительно не хотелось идти смотреть на них.
К чему? Яд есть яд. Тропическая лихорадка есть тропическая лихорадка. Но то, что она протянула свои лапы за нами, через море, казалось мне необыкновенной и непозволительной вольностью. Мне не верилось, что это что-нибудь худшее, чем последняя отчаянная вылазка болезни, от которой мы бежали к чистому дыханию моря.
Если бы только это дыхание было немножко сильнее! Как бы то ни было, против лихорадки существовал хинин.
Я пошел в запасную каюту, где стоял аптечный шкаф, чтобы приготовить две дозы. Я открыл его, полный веры, что человек открывает чудотворную раку. Верхняя часть была занята коллекцией четырехугольных склянок, похожих друг на друга, как горошины. Под их аккуратным строем было два выдвижных ящика, битком набитых всякой всячиной — бумажными пакетиками, бинтами, коробками с ярлыками. В одном из отделений нижнего ящика хранился наш запас хинина.
Здесь было пять бутылок, все круглые и все одного размера. Одна была заполнена на одну треть. Другие четыре еще завернуты в бумагу и запечатаны. Но неожиданностью для меня был лежавший на них конверт.
Квадратный конверт, явно взятый из судового запаса канцелярских принадлежностей.
Он лежал так, чтобы я мог видеть, что он не запечатан, и, схватив его и перевернув, я убедился, что он адресован мне. Он содержал листок почтовой бумаги, который я развернул со странным ощущением чего-то таинственного, но без всякого возбуждения, как во сне, когда люди сталкиваются с необычайным и сами поступают необычно.
"Дорогой капитан", — начиналось письмо, но я прежде всего посмотрел на подпись. Оно было от доктора. Помечено тем днем, когда, вернувшись из госпиталя от мистера Бернса, я застал добряка доктора ожидающим меня в каюте и когда он сказал мне, что, поджидая меня, занимался осмотром моего аптечного шкафа. Как странно!
Полагая, что я вернусь с минуты на минуту, он развлекался писанием мне письма, а затем, когда я вошел, поспешил засунуть его в аптечный шкаф. Довольно странный поступок. Я в недоумении обратился к письму.
Крупным, торопливым, но разборчивым почерком этот славный человек — из любезности или, что более вероятно, побуждаемый непреодолимым желанием выразить свое мнение, которым он не хотел преждевременно омрачать мои надежды, — предостерегал меня от чрезмерных упований на благодетельное действие моря.
"Я не хотел усугублять ваше беспокойство, обескураживая вас, — писал он. — Боюсь, что, с точки зрения медика, вашим неприятностям далеко еще не конец". Словом, он думает, что мне придется бороться с вероятным рецидивом тропической лихорадки. К счастью, у меня большой запас хинина. Я должен возложить на него упование и упорно давать его, и здоровье экипажа несомненно улучшится.
Я скомкал письмо и сунул его в карман. Рэнсом отнес больным в кубрик две большие дозы. Что касается меня, то я не пошел на палубу. Я подошел к двери мистера Бернса и сообщил ему еще и эту новость.
Невозможно сказать, какое впечатление она произвела на него. Сначала я подумал, что у него отнялся язык.
Голова его ушла глубоко в подушку. Но он все-таки мог шевелить губами и сказал, что чувствует себя гораздо крепче: утверждение удивительно неправдоподобное.
В тот день после полудня я стал на вахту, точно так оно и следовало. Великая знойная тишина окутывала судно и, казалось, держала его неподвижным в пылающем окружении, составленном из двух оттенков синевы. Бессильные порывы горячего ветра замирали, еле коснувшись парусов.
И все-таки судно двигалось. Двигалось безусловно.
Потому что, когда садилось солнце, мы уже миновали мыс Лайент и оставили его позади: зловещую тень, исчезающую в последних лучах заката.
Вечером, под ярко горевшей лампой мистер Бернс, казалось, выступил более выпукло на поверхности своей постели. Словно какая-то гнетущая рука была снята с него. Он ответил на мои слова сравнительно длинной, связной речью. Он энергично заявлял о своем существовании. Если этот стоячий зной не задушил его, сказал он, то теперь он уверен, что через несколько дней будет в состоянии подняться на палубу и помочь мне.
Пока он говорил, я дрожал от страха, как бы этот прилив энергии не стоил ему жизни тут же, на моих глазах.
Но не стану отрицать, что в его готовности было что-то утешительное. Я ответил подобающей репликой, но указал ему, что единственное, что может нам действительно помочь, это ветер, попутный ветер.
Он нетерпеливо заворочал головой на подушке. И уже ничего утешительного не было в бессмысленном вздоре, который он понес о покойном капитане, об этом старике, погребенном на широте 8°20", как раз на нашем пути, засевшем в засаде у входа в залив.
— Неужели вы все еще думаете о покойном капитане, мистер Бернс? сказал я. — По-моему, мертвые не чувствуют вражды к живым. Они не интересуются ими.
— Вы его не знаете, — слабо прошептал он.
— Да, я его не знал, и он меня не знал. И, стало быть, он не может ничего иметь против меня.
— Да. Но ведь мы, остальные, все здесь, на борту, — настаивал он.
Я чувствовал, какой страшной угрозой для неприступной твердыни здравого смысла был этот жуткий безумный бред. И я сказал:
— Вам нельзя так много говорить. Вы устанете,
— И потом самое судно, — шепотом настаивал он.
— Ни слова больше, — сказал я, подойдя к нему и положив руку на его прохладный лоб. Он доказал мне, что эта ужасная бессмыслица коренилась в самом человеке, а не в болезни, которая, по-видимому, лишила его всякой силы, умственной и физической, оставив одну только навязчивую идею.
В течение ближайших нескольких дней я избегал разговоров с мистером Бернсом. Только, проходя мимо его двери, я бросал ему второпях несколько ободряющих слов.