И тут я увидел коня… И застыл, пораженный.
Конь был крылат.
Он едва-едва пощипывал нежную травку, крылья его обвисли, касаясь травы, и выглядели безжизненными. Когда конь переступал, крылья волочились по траве с сухим шуршаньем. Траву он брал помалу и неохотно. На крупе его я заметил старые рубцы, местами кожа была вытерта, и животное напоминало старого ломового одра. Дым от горящей листвы то прятал его от моих глаз, то открывал наполовину, так что, дав волю воображению, я легко мог представить себе, что крылатый конь, хоть и медленно, с усилием, но чуть ли не плывет в дыму, и я ждал, что он вот-вот взмахнет своими старыми потрепанными крыльями и полетит среди деревьев и над парком.
Мне трудно объяснить читателю, что я пережил в ту минуту. Впервые в жизни я видел пегаса. Сердце у меня забилось, кровь в жилах зашумела, и я сосредоточился, как то дерево, которое прислушивается к шепоту своей мезги и говорит дятлу: „Не смей стучаться в мою дверь!“ Мне тоже хотелось крикнуть своему сердцу: „Не смей стучать так громко, мы можем спугнуть пегаса!“, но я не крикнул, я ведь знаю, что сердце никогда не слушается человека, я только тихонько попятился, чтобы спрятаться в кустах. Дым рассеивался, и тогда моим глазам ясно открылась вся картина — усталый человек и усталый конь. Бесконечная печаль подступила ко мне со всех сторон, подобно тяжелому, холодному дыму, что-то сжало мне горло. Человек, которого я принял за возчика, по-прежнему стоял спиной к огню. Он вынул сигарету и, закуривая, прикрывал спичку ладонями. Руки у него были большие, чтобы не сказать огромные, руки каменотеса или кузнеца. Это был какой-то бедолага-поэт, который под прикрытием темноты вывел своего пегаса попастись… Он направился к животному, откашлялся глубоким глухим кашлем старого курильщика, взялся за веревку, болтавшуюся на шее коня и, не говоря ни слова, дернул ее. Конь вздрогнул, попытался было приподнять свои тяжелые, изломанные и потрепанные крылья, по ним тоже прошла дрожь, словно при землетрясении, но она быстро стихла, и крылья так и не поднялись с травы. Человек и конь пошли прочь, и тогда с другого конца дымной аллеи послышался неистовый лай собак, спущенных своими хозяевами. Они обнаружили крылатого коня и отчаянно его облаивали, не слушая зова хозяев. Сквозь собачий лай прорывались человеческие голоса: „Трезор, ко мне!“, „Диана!“, „Цезарь!“, потрескивали горящие листья, слуха моего достигал сухой кашель — кашлял курильщик с конем, — сухо и пронзительно шуршали изломанные крылья старого пегаса, который плелся, повесив голову и слегка прихрамывая, за своим поникшим хозяином.
Темнота и дым поглотили их. Спустя какое-то время я услышал стук копыт — человек и конь вышли на асфальт. Конские копыта отбили лишь несколько тактов, они прозвучали, будто стихотворная строка, таинственная и недоступная. С глубоко запрятанной от самого себя надеждой я взглянул на низко нависшее небо — а вдруг там, над темным и задымленным парком появится крылатый конь и превратит небо в сказку? Надежда вспыхнула и погасла, как вспыхивали и гасли у меня под ногами сухие листья. По ту сторону дымной завесы собаки продолжали облаивать темноту. Стало грустно и тоскливо, точно всю душу заволокло тяжелым дымом.
Мне было жалко коня.
Мы увидели его по дороге к лесосеке. Зимняя дорога была протоптана лесорубами и их мулами, разъезжена санями. Опустившись на колени, он пытался с помощью перочинного ножика приладить оторвавшийся ремешок. Лыжи у него были самодельные, вытесанные из буковых досок. Дерево по краям досок было грубо снято рубанком, и нижняя сторона лыж получилась не ровной, а выпуклой. На таких лыжах бегали в послевоенные годы многие и в самом городке Берковица, и в окрестных деревнях. Деревни, малолюдные и бедные, жались одна к другой, да и было их совсем немного в нашей убогой околии — Берковицкой околии, как она назывались при тогдашнем административном делении Болгарии. И повсюду отцы вытесывали зимой своим ребятам самодельные лыжи из буковых или дубовых до-щек. Вместо креплений к лыжам приколачивались широкие полоски сыромятной свиной кожи. Кожа в снегу намокала, растягивалась, и надо было очень глубоко просовывать ногу под ремень, чтобы держаться на лыжах и как-то ими управлять.
На лыжах этих можно было развивать большую скорость. Внешне они выглядели тяжелыми и неуклюжими. Однако на ногах маленьких лыжников тяжелые и неуклюжие дощечки с полосками свиной кожи, прибитой к их середине ржавыми гвоздями, превращались в сказочные снегоходы. Если кто-нибудь увидит подобные лыжи в наше время, он просто не поверит, что это примитивное приспособление могло служить ребятишкам и что с его помощью они съезжали с обледенелых холмов за околицей или с заснеженных и крутых горных склонов. Правда, это была привилегия одних только мальчишек, только им удавалось приручить дикие самодельные лыжи и съезжать на них с такой крутизны, от которой у взрослых кружится голова и волосы встают дыбом. Лично я ни разу в жизни не видел, чтобы взрослый сумел спуститься на таких лыжах по ребячьей лыжне. Уже в верхней части горы взрослые кувырком летели в снег, а лыжи, увлекаемые собственной тяжестью, неслись дальше, поднимая снежную пыль, и на деревенской улице нередко можно было увидеть, как мчатся удравшие от хозяина лыжи… Как ребятам удавалось управляться с этими своими снегоходами, до сих пор остается для меня тайной. Какой-нибудь мальчишка, точно блоха, прилеплялся к двум деревянным плашкам, и не было силы, которая могла бы его от них оторвать. Если он падал — а это было нередко, — лыжи точно приклеенные держались на его царвулях и ждали, пока герой встанет и отряхнется от снега, чтобы снова катить его по снежному склону.
Таким был и маленький лыжник, которого мы встретили по дороге на лесосеку. Мы вдвоем с Петефи Сумасшедшим волокли к лесосеке тяжелый пустой каик (так называют в нашем краю самодельные сани), чтобы нарубить и насобирать там хворосту и спустить на каике в город. Петефи был мой одноклассник. Сумасшедшим мы звали его только за глаза, потому что он очень любил декламировать „Сумасшедшего“ Петефи, а в глаза мы звали его просто Петефи. Все одноклассники относились к нему с великим почтением, и причиной тому была не только его физическая сила, но и старинный револьвер с одним патроном в барабане, который всегда лежал у него во внутреннем кармане куртки. В те первые послевоенные годы это страшное оружие оказывало на нас гипнотическое воздействие. Декламируя стихи, Петефи иногда так воодушевлялся, что вытаскивал свой револьвер и размахивал им над головой, а мы сидели оцепенев. Когда же Петефи не декламировал, он становился добродушнейшим парнем, душа у него была нежная, деликатная, легко ранимая. Сейчас мы с ним шагали, обливаясь потом, измученные крутым подъемом, тяжелыми санями, которые мы волокли, и неудобными деревянными башмаками.
Увидав, в каком бедственном положении оказался маленький лыжник, — ясно было, что перочинным ножиком тут не обойдешься, — мы попытались ему помочь. Вернее, оторвавшимся ремешком занялся Петефи. Отвязав от наших саней топор, он вытащил с его помощью ржавые гвозди, тем же топором выпрямил их и стал прибивать ремешок заново. Петефи был мастер на все руки, а с такого рода работой справлялся шутя. Приколачивая ремешок, он расспрашивал парнишку, в каком тот классе, знает ли таблицу умножения и куда держит путь на своих лыжах. Парнишка учился в третьем классе, таблицу умножения знал назубок, а ехал он посмотреть на чемпионов. Поверх фуражки он был повязан шарфом, чтобы на крутом спуске фуражку не сорвал ветер и чтобы не замерзли уши, потому что ветер в Берковицких горах такой свирепый, что может уши просто оторвать. Штаны и пиджачок на маленьком лыжнике были из домотканого сукна, серо-коричневого цвета. Пиджачок явно был ему великоват — в те годы так обычно для ребятни и шили. Всю одежду кроили навырост, чтобы дите росло себе свободно и чтоб одежка, в которой малыш пошел в первый класс, исправно служила ему, пока он не кончит четвертый. На ногах у нашего лыжника были царвули из свиной кожи; щетина, подстриженная ножницами только по краям на подошве оставалась нетронутой, благодаря этому царвули дольше носились.
Что же касается чемпионов, он не знал толком, кто они такие, но слышал, что в наши горы приехали чемпионы страны по лыжам и что уже несколько дней для них готовят дорожку в самой красивой местности. „Трассу, дружок, трассу, а не дорожку“, — поправил Петефи. Потом он спросил мальчика, не собирается ли тот тоже принять участие в соревнованиях. Мальчик засмеялся, шмыгнул носом и признался, что хочет только посмотреть, а участвовать в соревнованиях не будет. А еще он слышал, что у чемпионов все фабричное. „Точно“, — подтвердил Петефи. Усевшись на каик, мы с Петефи закурили и сидели так, попыхивая дымком и для пущей важности сплевывая в снег. Если разобраться, так и положено вести себя юнцам, которые уже перешли в последний класс Берковицкой гимназии. Табак у нас — самосад, мы запасаемся им в деревне, а там его нелегально выращивают в кукурузе, подальше от чужих глаз. Мы курим и объясняем маленькому лыжнику, что у чемпионов действительно все фабричное, что ботинки у нас высокие и негнущиеся, а на лыжах специальные крепления, которые так устроены, что, если упадешь, лыжи автоматически отстегиваются и отлетают на безопасное расстояние. Кроме того, у чемпионов специальные костюмы и очки, и шапочки у них специальные, а не какие-нибудь фуражки или кепки, подвязанные шарфами, и отталкиваются они не одной палкой, втыкая ее между лыжами, как он, а двумя легкими палками — в каждой руке по палке, чтобы опираться на них и брать повороты. Мальчик слушал и весь расплывался в улыбке, глаза у него засияли… Мы встали с саней, Петефи потрепал мальчишку по щеке. „Такие вот дела, дружок!“ — сказал он ему, и мы расстались.