26
Двадцать лет спустя, декабрьской ночью Николя шел по парку и не успел миновать пустынную эспланаду Трокадеро, как услышал, что кто-то окликнул его по имени. Николя обернулся и увидел очень высокого, очень толстого человека, настоящую гору человеческого мяса, который расположился на каменной скамье у подножия позолоченной статуи, изображавшей какого-то героя из греческой мифологии. На скамье возле него стояла бутылка красного вина и лежал кусок колбасы в смятой упаковке, из которой поблескивало лезвие ножа. У человека была бритая шишковатая голова и длинная черная борода. Одетый в бесформенную, выглядевшую неопрятно одежду, он казался бродягой или людоедом. Николя узнал Одканна с такой же молниеносной быстротой, с какой Одканн узнал его. Одканн снова окликнул Николя, произнося его имя с преувеличенной нежностью, хриплым голосом, одновременно насмешливо и исполненным угрозы. Николя замер в десяти шагах от него, судорожно вцепившись в ручку своего портфеля, не решаясь ни подойти к нему, ни убежать от него. Все эти годы он задавался вопросом, действительно ли Одканн поверил в байки про торговцев органами. Он часто видел Одканна во сне, и каждый раз это были кошмары. И тут Одканн вдруг схватил нож и с криком вскочил на ноги. Стоя, он казался еще выше, еще толще и, к тому же, хромал. Он приближался к Николя, протянув руки вперед, как бросившийся в атаку медведь. Николя подумал, что он хочет убить его, развернулся и побежал прочь, слыша за спиной его крики и прерывистое дыхание. Николя оставил его далеко позади и обернулся только тогда, когда добежал до площади Трокадеро, по которой ездили машины и ходили люди. Одканн прекратил преследовать его, он шел вразвалку по площади, один перед украшенной к рождественским праздникам и освещенной Эйфелевой башней. Запрокинув голову лицом к небу, он смеялся невероятно громоподобным смехом, которому не могли помешать ни сотрясавшие все его тело приступы кашля, ни прерывистое дыхание, и в этом смехе слышались невыразимое страдание и чудовищная ненависть, которые Одканн таил в себе все эти годы и которые на смерть схватились друг с другом в его груди. Полицейский, дежуривший на площади Трокадеро, услышал этот смех, от которого по спине ползли мурашки, посмотрел на жалкую человеческую развалину, передвигавшуюся, покачиваясь, по эспланаде, потом взглянул на запыхавшегося от бега прохожего. «Он к вам приставал?» — спросил полицейский, надеясь, что прохожий ответит «нет» и можно будет не вмешиваться. Николя ничего не сказал. Он постоял немного, глядя вслед Одканну, умирающему со смеху под светом ледяных звезд. Потом скрылся в ночной темноте со своим портфелем в руках.
Николя нашли утром; скрючившись, он лежал на полу в конце коридора возле окна, в которое, кружась, влетали снежинки. Он не спал, стучал зубами и ничего не говорил. Снова, как будто набор существующих жестов становился все более скудным, Патрик на руках отнес его на диван в кабинете. На этот раз учительница не стала его жалеть, а, скорее, пришла в раздражение. Пусть даже Николя страдает сомнамбулизмом и сердиться на него за то, что он в подобный день расстроен, конечно, нельзя, но ведь она тоже расстроена и измотана. Именно поэтому сегодня она и не собиралась участвовать в продолжительной прогулке, которую Патрик запланировал, чтобы занять ею детей на весь день: она надеялась воспользоваться их отсутствием, чтобы побыть одной в шале и отдохнуть, а тут — требующий внимания и забот больной и капризный ребенок. Только этого ей не хватало. И все же, поскольку было совершенно очевидно, что со всеми детьми Николя идти не может, ему позволили временно вернуться на свое прежнее место — на диван в кабинете, а учительница удалилась в свою комнату. Весь класс ушел с Патриком и Мари-Анж. В шале они остались одни.
Прошло несколько часов. Николя накрылся одеялом с головой и, не шевелясь, почти ничего не чувствуя, ждал. Он хотел, чтобы вернулось чудесное тепло температуры, защитная оболочка вызванного ею забытья, но температуры у него не было, был только холод и страх. Учительница не принесла ему воды, не зашла его проведать. Обеда тоже не было. Наверное, она спала. Он даже не знал, где расположена ее комната.
Он тоже, очевидно, задремал и проснулся от телефонного звонка. Уже стемнело, однако класс еще не вернулся с прогулки. Николя смотрел на трезвонящий перед ним телефон — трубка слегка подрагивала на аппарате. Это продолжалось довольно долго, телефон замолчал, потом зазвонил опять. Учительница вошла и сняла трубку, сказав Николя, что он все-таки мог бы ответить и сам. У нее было заспанное, опухшее лицо, спутанные волосы.
— Да, — сказала она, — это я… Да, он как раз здесь, рядом.
Она серьезно, без всякой улыбки, посмотрела на Николя, потом нахмурилась.
— Почему? Что-то случилось?… Хорошо…
Опустив трубку, она сказала Николя:
— Выйди, пожалуйста, на минутку…
Николя встал и медленно пошел к двери, не отрывая взгляда от учительницы.
— Спустись вниз, там тебе будет лучше, — добавила она, когда Николя был в коридоре, и закрыла дверь.
Николя дошел до лестницы и сел на верхние ступеньки, обхватив руками крепко сжатые колени. Он ничего не слышал из того, что говорилось в кабинете, но, может быть, учительница ничего и не говорила, а только слушала своего собеседника. В какой-то момент он хотел встать и подойти на цыпочках к двери, но побоялся. Тогда он прислонился плечом к деревянным перилам, они сухо скрипнули. В нескольких метрах от него виднелась полоска оранжевого света, который просачивался из-под двери кабинета. Ему показалось, что там, внутри, раздался приглушенный звук, похожий на сдержанное рыдание. Разговор продолжался довольно долго, но Николя ничего больше не услышал. Все погрузилось в тишину, он словно попал в колодец. И лишь в глубине, далеко-далеко, блестела черная вода.
Наконец, он услышал, как положили трубку, но учительница из кабинета не вышла. Наверное, она замерла в той же позе, в которой стояла, когда попросила его выйти, положив руку на трубку, крепко закрыв глаза и стараясь не закричать. Или же бросилась вниз лицом на диван и кусала подушку, на которой еще остался след от головы Николя. Несколько дней назад, когда он представлял себе, как по телефону она узнает о том, что его отец погиб от несчастного случая, она тоже сначала просила его выйти — точно так же, как это только что сделала, — но потом сама выходила из кабинета, шла к нему, обнимала его. Она обливала его слезами, снова и снова повторяла его имя. Это была ужасная и, вместе с тем, нежная, бесконечно нежная сцена, но теперь все это стало невозможным. Теперь учительница боялась выйти из кабинета, боялась увидеть его, боялась заговорить с ним. И все-таки ей придется выйти, не оставаться же там всю жизнь. Николя, наслаждаясь жестокостью сцены, воображал себе всю меру ее отчаяния, невыносимую тяжесть, которая свалилась на нее после того, как она положила телефонную трубку. Она затихла в кабинете, он тоже не шевелился на лестнице. Она не могла не догадываться, что он тут, совсем рядом, что он ждет ее. А если он постучит в дверь, она крикнет ему: «Не входить, нет, не сейчас, еще пока нельзя…» Может быть, она закроется на ключ. Да, лучше забаррикадироваться, но только не выходить к нему с таким лицом, только не видеть его лица. Если бы он захотел, то вполне мог бы напугать ее — достаточно сказать в тишине коридора одно только слово. Или запеть. Что-нибудь легкое, невинное, навязчивое, какую-нибудь считалочку. Она бы этого не вынесла, стала бы кричать за дверью. Но он не запел, не заговорил, не пошевельнулся. Не он, а она должна была взять на себя инициативу: коль скоро события должны развиваться, то и жесты должны быть сделаны и слова произнесены. Хотя бы какие-нибудь незначительные слова, сказанные только для того, чтобы притвориться, что никакого телефонного звонка не было, сделать вид, что жизнь продолжается. Может, она так и выйдет из положения, делая вид, что ни на какие звонки не отвечала. Будет ждать, когда телефон зазвонит снова, и кто-то другой, посмелее, возьмет трубку вместо нее. Это будет Патрик. Жандарм, звонивший до этого, перестанет что-либо понимать. Он скажет, что уже разговаривал с учительницей, поставил ее в известность, но она, закрыв глаза, будет качать головой и, несмотря на очевидность, клясться, что нет, она ничего не знает, что, наверное, кто-то другой ответил по телефону, выдавая себя за нее.
Наступила ночь. В окно, около которого они разговаривали с Одканном, было видно, как падает на ели снег. Внизу послышался шум — класс возвращался. Зажегся свет, раздались крики, шум. После такой продолжительной прогулки у всех, наверное, были румяные щеки, и, может быть, на какое-то время дети забыли о вчерашних ужасах. Для них это был вчерашний ужас, который с каждым днем будет казаться все более далеким, менее болезненным и вскоре станет воспоминанием, которое их родители постараются не будить. Их матери будут говорить между собой об этом вполголоса, с удрученными и все понимающими лицами. Но для Николя все останется по-прежнему — так же, как сейчас, когда он сидит на верхних ступеньках лестницы и ждет, что учительница соберет все свое мужество, чтобы выйти к нему из кабинета, и так будет всегда, всегда. Поднимаясь наверх, Патрик увидел Николя, сидящего на ступеньках, в темном коридоре, освещенном только доходящим снизу светом.