Об эклектике и исторической справедливости. То, что эклектика, эта вторичность вкуса, играет в искусстве столь заметную роль, кажется почти ребусом, если поставить вопрос следующим образом: "Отчего так получается, что плохие художники любой эпохи в качестве образцов для подражания из предыдущей эпохи неизменно избирают хороших художников, а не плохих?" Ребус этот, похоже, легко разгадывается, если подметить, что в этой формуле вместо слова "хороших" могло бы стоять и другое слово: "признанных". Ибо эклектик прежде всего зависим от всеобщего признания, больше того - он сам есть выражение этого признания. Однако основной вопрос тем самым отнюдь не решен, поскольку эклектика помимо этой зависимости безусловно содержит в себе еще и компонент избранности. Ибо то, чему подражает эклектик, должно быть не только признанным, но и хорошим искусством. Таким образом, вопрос об эклектике с неизбежностью приводит нас к другому. Как получается, что успех после жизни выпадает только на долю действительно значительных художников?
Как получается, что переоцененные липовые мастера с обновлением времени теряют свою притягательность, а естественный соблазн, которым одна посредственность привлекает другую, вдруг преодолевается чем-то иным? Все это прямо-таки вынуждает нас предположить, что дурной вкус изменяется раньше хорошего. Более того: вынуждает предположить, что он делает это сам по себе, примерно так же, как проступает на небе свет звезд после захода ослепительно яркого солнца, на чем так часто зиждились набожные упования человечества. Короче говоря: это так называемая историческая справедливость, которая должна установиться потом, в конечном счете.
Так значит, она есть? Отчасти, конечно, она всего лишь изобретение историков, которые пугали ею тиранов, выдавая всемирную историю за всемирный суд - по крайней мере во времена, когда тираны еще сами не становились писателями. В те добрые, древние времена политика и культура еще стояли друг к другу в оппозиции. С другой же стороны, не приходится сомневаться и в том, что некий постоянно действующий процесс прояснения во времени все же происходит - его-то в определенной мере и можно назвать исторической справедливостью и поумнением.
И на обычное истолкование этого процесса, - дескать, причину тут следует искать в "удаленности от событий", - тоже вроде бы возразить нечего. Всякий знает, что это такое - посмотреть на одно и то же дело с разных сторон, из разных времен, из разных настроений и жизненных ситуаций: суждения наши при этом утрачивают скоропалительность, обретают некоторую зрелость. По образцу этого опыта и образовано представление об удаленности, дистанции, с помощью которого мы предполагаем в наших потомках зрелость суждения. Однако здесь, при перенесении личного опыта в сферу всеобщего, следует помнить об одном маленьком различии. Ибо это вовсе не некий абстрактный дух, в котором зреет верность суждений, но люди духа, которые способствуют их формированию, а историческая дистанция означает лишь то, что им у нас обычно дозволяется сесть за стол только после того, как все живущие наелись. Следовательно, историческая справедливость устанавливается главным образом за счет того, что здоровых, живых людей не волнуют мертвецы и их прошлые дела. Именно этим мы и обязаны той свободной деловитости, с которой искусство вычленяет из времени свои шедевры; пожалуй, можно даже сказать, что в нетленных, вневременных творениях культуры выражено вовсе не их время, а то, до чего это время своими злободневными вожделениями не досягнуло, они несут в себе забывчивость своего времени, его рассеянность.
В таком случае эклектику следовало бы определить как нечто среднее и посредничающее между духом и вожделением.
Забывчивость жизни. Еще и сегодня есть немало людей, живших в одно время с Шопегауэром и все еще живущих в наши дни, рядом с нами. Шопенгауэр же обменивался письмами с Гете по поводу его учения о цвете. Многое вытерпел от Фихте. Вагнер посылал ему свое "Кольцо Нибелунгов". Ницше посвятил ему целый гимн - гимн Шопенгауэру как воспитателю. И родился он еще до Великой Французской революции. Все эти густые переплетения сегодня - как разорванная ткань. И парочка, выходящая из кино с вопросом: "Чему еще мы посвятим этот вечер?" - разве не достойна того же почитания, что и наши библейские прародители?
Успех мужчины у женщины начинается с того, что он, к ее восхищению, оказывается в состоянии съесть три куска торта, или рассмешить ее тем, что, когда другие мужчины с пеной у рта спорят, спокойно заявляет: "Мне по этому поводу сказать нечего".
Из жизни общества. Что можно ответить, когда женщина говорит: "Раньше я в Азию всегда хотела, а теперь мне Африка больше нравится!"?
ИЗ ЧЕРНОВОЙ ТЕТРАДИ
(1937)
Невинность твари
Где кончается невинность твари? Там, где врожденный для всего Данного животного вида способ действования начинает допускать и выказывать индивидуальные отклонения; то есть с первыми же проблесками свободы, ответственности и разумности!
Начало и конец
То, что с течением десятилетий умное начинание оборачивается глупостью, как это случается в любом народе, повредило немецкому духу куда меньше, чем то, что благодаря его трудолюбию иное глупое начинание со временем худо-бедно умнело. Слишком уж твердо мы убеждены, что так оно всегда и будет.
Литература
О несущественности в литературе, ее неплодотворности и о корнях этого недуга написано, хотя и по совсем другому поводу, еще у Томаса а Кемписа, в его "Imitatio Christi" в главе о том, как избегать лишних слов: "Но отчего мы так любим говорить и рассказывать друг другу, ежели, впадая в молчание, мы столь редко не тревожим нашу совесть? Мы оттого так любим поговорить, что уповаем взаимными речами утешить друг друга, желая облегчить наше сердце, утомленное всякими мыслями. А паче других любим мы говорить и думать о тех вещах, которые любим очень, к которым вожделеем, или о тех, которые противны нам. Но увы! Как же часто напрасны и тщетны наши речи. Ибо сие внешнее утешение есть немалый вред утешению внутреннему, божественному". Все это вполне приложимо и сегодня к литературе подлинной и литературе мнимой, хотя о них тут ни слова не сказано.
Жестокость
Не учит ли нас жизнь, что жестокость человечества возрастает в той же мере, в какой жестокость отдельного человека идет на убыль? Мы долгое время превратно истолковывали жестокость диких народов; теперь известно, что жестокость эта по большей части коренится в их религиозных представлениях или суевериях. Однако тем необъяснимей оказывается куда более свирепая жестокость на стадии цивилизации. Может, настоящая-то жестокость благодаря окультуриванию и цивилизации только и возникает? Дикий зверь не жесток, он действует целесообразно, он убивает, когда голоден или когда чувствует угрозу, а в своих боевых действиях заходит дальше необходимого лишь в той мере, которую можно объяснить возбуждением. И лишь когда инстинкт перестает служить нужде, он разворачивается во всей своей необузданности и возрастает неимоверно. Самая свирепая жестокость - у сытой кошки, самая свирепая злоба - у собаки за забором.
Солнечный писатель
Он восхваляет не сам себя, он прославляет доброту Господа, его сотворившую. Это его форма тщеславия.
Бывает ли глупая музыка?
Вопрос о том, бывает ли глупая музыка, всю свою щекотливость обнаруживает лишь в отрыве от того, что в этой музыке поддается изучению и заучиванию. Одному этот вопрос представляется вполне естественным: почему нет, ведь бывает же музыка глубокая, даже глубокомысленная; другому, однако, он кажется совершенно невозможным, поскольку бессмысленно прилагать определение "глупый" к форме и чувству. Обоим можно порекомендовать маленький и безобидный фокус - перевернуть вопрос и спросить себя: а может, сама глупость музыкальна? Бесконечные повторы, своенравное упрямство, с которым талдычится один и тот же мотив, раздувание собственных находок, движение по кругу, весьма ограниченные отклонения от однажды постигнутого, пафос и энергия вместо духовного озарения - глупость без ложной скромности могла бы заявить, что все это - излюбленные свойства и ее натуры! Однако, чтобы завершить дело миром, скажем так: вопрос о том, боится ли великая богиня щекотки под мышкой - это вопрос не для праздных любопытствующих, а только для пылкого поклонника.
Молодость
Молодость склонна переоценивать все самое новое, ибо чувствует себя с ним ровесницей. Вот почему несчастье вдвойне, ежели это новое оказывается еще и плохим.
Успех у публики
Принято думать, что гораздо труднее распознать истинно значительное, нежели, даже распознав его, суметь отличить от него незначительное. Опыт искусства, как, наверное, и всеобщий опыт, снова и снова учит нас обратному: гораздо легче убедить определенное число людей в значительности чего-то, нежели удержать их от того, чтобы они при первой же возможности не путали его с незначительным.