Морозный воздух чист, и белые горы кажутся совсем близкими. Вон двугорбый Кайрун. У его подножья стоит одинокая, покосившаяся избушка, где прошло Ксюшино детство. На солнечном пригорке они с отцом похоронили мать. Через полгода занеможил отец. В мглистое осеннее утро двенадцатилетняя Ксюша глотала слезы и копала рядом вторую могилу. В мокрой хвое сосны затаилась белка. Когда она трогала лапкой ветки, с них падали крупные капли. Прямо в могилу.
Неровная, неглубокая вышла могила, но и она оказалась лишней. Отнести к ней отца не хватило сил. Так и остался отец в избушке. Ксюша убрала его блеклыми осенними цветами, подпёрла колом дверь. На плечо повесила отцовское ружье, на красный кушак — нож, за пазуху положила материнский напёрсток, веретено. И с этим пришла к своему дальнему родственнику Устину Силантьевичу Рогачёву.
Только зимой, в белковье, Устин захоронил останки отца. Ксюша часто вспоминала синюю громаду горы, покосившуюся избушку и две могилы под одинокой сосной. Но сегодня воспоминание было особенно ярким. Будто только вчера она копала могилу.
Ксюша поднималась на перевал к ключу Безымянке. Вокруг — тёмные пихты. На сердце тревога, тоска. Тоску разбудил этот синий Кайрун, а тревогу, непонятную, жгучую, — маленький туесок с колечком — подарок Ванюшки. Она вдруг почувствовала себя особенно одинокой. То ей хотелось, чтобы скорее догнал Ванюшка, и Ксюша замедляла шаг, то боялась его появления и почти бегом поднималась в гору.
— Стой! Куда бежишь! — запыхавшийся Ванюшка догнал Ксюшу. Сломил гибкую вершинку молодой пихтушки и пошёл, постукивая хлыстом по рыжеватым голенищам бродней. Он искоса поглядывал на раскрасневшуюся Ксюшу и удивлялся, почему с каждым днём ему всё приятней смотреть на неё.
Пролетела сорока. Она летела как по волнам. То взмахивала крыльями и взмывала ввысь, то прижимала их к чёрнобокому туловищу и падала вниз. Ксюша проводила птицу завистливо-восхищённым взглядом, сказала задумчиво:
— Хорошо ей…
— Сороке? Намедни барсуку позавидовала, а нонче сороке.
— А чем барсуку плохо. Завалится с осени и спит до весны. А я только глаза прикрою, надобно скотину проведать или тётке Матрёне воды испить принести. А там рассвет. Пора и корову доить. Упрёшься ей лбом в живот, а сама спишь. А у сороки крылья. Только сорочьи — плохо. Вот у орла! Поднимется к облакам и разом всю землю увидит: как медведица играет с медвежатами, как реки текут… Этой зимой белковали мы. Поднялась я вон на ту гору, — Ксюша протянула руку в сторону поднимавшегося солнца, — белка туда заманила. Выбралась на хребтину, взглянула и будто впервой тайгу увидела. Ажно дух захватило. Впереди горы дыбятся, тёмные, со снеговой порошей, а за ними дымы, как травинки серые, тянутся к небу. Прииски. А за приисками поди ещё горы? Ахнула я. До чего ж земля наша большущая. Вот бы обойти её. Всю как есть посмотреть.
— Потом обратно в село?
— А куда ж?
— Я б в село нипочем не вернулся. В селе разве жизнь…
Что-то непривычное почудилось в его словах.
Ксюша с Ванюшкой росли как брат и сестра. Всё пополам делили. Казалось, знали и мысли друг друга. Верховодила Ксюша, и Ванюшка привык отмерять порох её меркой, как говорят кержаки. А тут что-то новое. Непонятное.
— А где ж жизнь-то? — спросила Ксюша.
— В городе. Вот где. Пахать надоело.
— Да ты ещё по-мужицки-то и не пахал. Так себе, подлётыш ещё.
— Ну и пусть. Што пристала. — Ванюшка огляделся по сторонам и, понизив голос, уже примирительно, сказал — Слышь, Ксюха, у нас чуть стемняет — все село на боковую. А в городе об эту пору вроде самый день начинается. Пра…
И замолчал. Как передать то неясное, запретное и манящее, о чем рассказывал новосел, живший недолго в Питере. Он сам говорил оглядываясь, приглушая голос. Недоговаривал. Ванюшка представлял себе сводчатые стены полуподвалов, свечную копоть, звуки скрипок и женский смех. Рассказы волновали, но этим нельзя поделиться с Ксюшей.
— А тебе кто про город-то сказывал?
Ванюшка соврал.
— К расейским солдат безногий приехал с фронта.
Жалость к безногому расейскому новосёлу дала другое направление Ксюшиным мыслям.
— Зачем, Ванюшка, эта война? Вдруг у крестной Никифор вернётся без ног?
— Да как без войны-то? Ихний, немецкий, царь шибко обидел нашего. Вот и война.
— Ну и дрались бы сами.
— Цари? Нельзя, чать. Бестолкушка ты…
Они перевалили хребет и начали спускаться в долину ключа Безымянки. Без числа по тайге безымянных ключей. Пожалуй, больше чем жителей.
Берега поросли густым пихтачом. Длинные, темнозелёные ветви пихт пригнуты к земле тяжёлыми белыми шапками снега, и зовутся они у таёжников не ветками, а лапкой, потому что и впрямь похожи на лапы.
Расступились пихты. Впереди — заснеженная поляна. Густые синие тени легли от деревьев. А между тенями снег искрился голубыми, красными, зелёными вспышками — такими яркими, что ломило глаза. И среди огненных искр то появлялись, то исчезали угольно-чёрные точки.
Ксюша схоронилась за дерево. Откинула на лоб чёрную сетку из конского волоса, защищавшую от солнца глаза. Всмотрелась.
— Никак косачи! Ушли, поди, под снег ночевать, а утром причарымило[4] и они не могут выбраться.
Девушка побежала к еле приметным бугоркам на поляне. Бродни скользили по насту. Длинный сарафан парусил, сковывая движения. Чтоб не упасть, Ксюша махала рукой, как однокрылая мельница, бежала и кричала:
— Ванюшка! Это косачи. Пра, косачи.
А впереди из-под снега в маленьких отверстиях, похожих на нору горностая, появлялись и исчезали чёрные головы птиц. Не мигая, смотрели бисеринки глаз с яркими красными дугами над бровями.
— Чичас… Чичас…
Ксюша положила на снег лыжи, схватила курчек[5] и ударила им по насту. Курчек скользнул. Тогда, встав на колени и вынув из деревянных ножен большой охотничий нож, она широко, по-мужски, размахнулась и ударила в наст. Отшвырнула в сторону отколотый кусок оледенелого снега. Снова с выдыхом вогнала лезвие рядом. Работать мешала сетка, прикрывавшая глаза. Ксюша сняла беличий треух, спрятала в него сетку. Снова надела. За её спиной слышались глухие удары Ванюшкиного курчека.
— Ножом коли, ножом, — не оборачиваясь, крикнула Ксюша и продолжала долбить снег. Нора расширялась. Девушка видела большую чёрную птицу. Косач вздрагивал и закрывал глаза при каждом ударе ножа по насту. Ксюша сняла рукавички, заткнула их за красный кушак, обрубила нависшие закрайки снега и взяла птицу в руки. Косач не сопротивлялся. Он покорно лежал на боку, прижав к телу широкие, сильные крылья. Одна нога подобрана под живот, вторая вытянута, и длинные пальцы то сжимались, то разжимались, словно ища опору. Шея изогнута, и голова медленно поворачивалась из стороны в сторону.
«С жизнью прощается», — подумала девушка и в горле у неё запершило.
Ксюша подбросила птицу вверх. Косач расправил крылья. Движения его были порывисты, неловки, словно он ещё не верил в свою свободу. А может, мешали лететь примятые перья хвоста. Он замер в воздухе, сложил крылья и начал камнем валиться вниз. У самой земли вновь расправил крылья, стремительно взмыл навстречу слепящему солнцу, сделал широкий круг над тайгой и сел на высокую берёзу, одиноко стоявшую на краю поляны. Вытянул голову, прошёлся по сучку, распушил хвост, расправил крылья и зачуфыркал.
Жизнь есть жизнь. Косач пел любовную песнь.
Когда шесть косачей расселись по сучкам берёз, Ксюша встала с колен, вытерла рукавом вспотевший лоб. Птицы чуфыркали. Первый раз Ксюша видела, как свободно поют косачи не опасаясь человека. И новое, неизведанное чувство заполнило сердце. Ведь это она спасла их от смерти. Казалось, они поют для неё одной. Счастливая, взволнованная, Ксюша обернулась к Ванюшке.
— Один… два… три… четыре, — пересчитывал парень тёплые птичьи тела.
— Зачем так!.. — охнула Ксюша. Она смотрела на чёрную груду тел, на пятна крови на снегу, не понимая, как можно поднять руку на попавшую в беду птицу.
— Шесть штук. Добыча! А ты сколь насшибала?
Девушка молча показала на берёзы.
Чёрные птицы, сидевшие на ветвях, привели Ванюшку в ярость. Никогда в жизни он не перечил Ксюше и бессознательно подражал ей. Заметь раньше, что Ксюша отпускает косачей, он тоже бы выпустил их. Но глядя на шесть окровавленных птичьих тел, Ванюшка взъярился.
— Дура, сквернявка. Вот тятька пропишет тебе.
Ксюша не оскорбилась на ругань. «Ругается, значит вырос, — подумала она. Посмотрела на колечко с бирюзой. — Одно к одному», — и ответила спокойно, рассудительно, с уважением, как и должна отвечать баба кержачка повелителю мужику.
— Мать моя вечерами мне про медвежат рассказывала, про лис. Звери-то ведь добрые, Ванюшка. Им больно, как и нам, и думают они, как мы. И детей своих голубят.