– Как это чудесно выражено! – воскликнула Коринна. – Какой возвышенный образ! И как достоин зависти удел женщины, которая сберегла нерушимым свой семейный очаг и унесла в могилу лишь одно-единственное воспоминание! Этого достаточно для целой жизни!
Коринна умолкла, и на глазах у нее показались слезы; какое-то тяжелое чувство вдруг охватило Освальда: ужасное подозрение шевельнулось в его душе.
– Коринна, – вскричал он, – Коринна! Неужели и вы можете в чем-нибудь упрекнуть себя? Если бы я мог располагать собой, если бы я мог предложить вам свою жизнь – не имел ли бы я соперников в прошлом? Был ли бы я вправе гордиться своим выбором? не омрачила ли бы мое счастье жестокая ревность?
– Я свободна, – ответила Коринна, – и люблю вас так, как никогда никого не любила. Чего же вы еще хотите? Неужто надо меня вынуждать признаться вам в том, что прежде, чем я вас узнала, я прельстилась обманчивой мечтой? Разве нет в человеческом сердце кроткого снисхождения к ошибкам, совершенным под влиянием чувства или хотя бы иллюзии чувства?
При этих словах лицо ее покрылось легким румянцем. Освальд затрепетал, но не промолвил ни слова. Во взгляде Коринны было такое смиренное раскаяние, что он не посмел ее строго судить; ему показалось, что само небо озарило ее своим лучом, отпустив ей вину. Он взял ее руку, прижал к груди и опустился перед ней на колени; он молчал, не давал никаких обетов, но его любящий взгляд обещал все.
– Послушайте меня! – сказала Коринна лорду Нельвилю. – Не надо задумываться о том, что будет. Самые счастливые минуты, выпадающие нам в жизни, – эта те, какие дарит нам благословенный случай. Да неужели можно здесь, среди этих гробниц, предаваться размышлениям о будущем?
– Нет, – воскликнул лорд Нельвиль, – нет! и я не верю, что будущее сможет разлучить нас. Четыре дня нашей разлуки показали мне, что я живу только вами.
Коринна ничего не ответила на эти пылкие слова, но с каким-то молитвенным благоговением заключила их в своем сердце; она боялась продолжить этот разговор, больше всего на свете занимавший ее, чтобы не заставить Освальда высказаться о своих намерениях, прежде чем сила длительной привычки сделает невозможным его отъезд. Иногда она даже умышленно направляла его внимание на посторонние предметы, подобно султанше из арабских сказок, которая хотела увлечь любимого тысячью разных рассказов и отдалить решение своей участи, доколе чары ее ума не одержат окончательной победы над его сердцем.
Неподалеку от Аппиевой дороги Освальд и Коринна остановились, чтобы осмотреть один из колумбариев, в которых хоронили рабов вместе с господами и где под общими сводами покоились останки всех домочадцев, живших милостями своего покровителя или покровительницы. Так, например, подле урны Ливии{106} тянется ряд урн поменьше с прахом ее прислужниц, которые заботились о ее красоте и воевали с неумолимою силою времени, оспаривая у него прелести своей повелительницы. Кажется, будто целое сонмище безвестных усопших окружило одну знаменитую покойницу, столь же безгласную, как и вся ее свита! На некотором расстоянии от этого колумбария простирается поле, где зарывали живыми в землю весталок, изменивших своему обету{107}; странная черта фанатизма в религии, отличавшейся в основе своей терпимостью!
– Я не поведу вас в катакомбы, – сказала Коринна лорду Нельвилю, – хотя по странной случайности они расположены как раз под Аппиевой дорогой, так что одни могилы покоятся над другими. Эти убежища преследуемых за веру христиан так мрачны и страшны, что я бы не решилась спуститься туда еще раз: там не ощущаешь той умиротворяющей печали, которая нисходит на душу близ мест погребения под открытым небом. В катакомбах видишь темницу рядом с могилой, там мерещатся пытки рядом с ужасом смерти. Конечно, мы преклоняемся перед людьми, которые были охвачены таким религиозным экстазом, что смогли обречь себя на жизнь под землей, расставшись с природой и солнечным светом; но наша душа в подземелье томится, ничто там не радует ее. Человек – частица творения: он должен жить в нравственном согласии со всем мирозданием и включиться во всеобщий порядок вещей; могучие и внушающие ужас исключения из этого миропорядка поражают нас, но душа, находясь в обычном своем состоянии, не находит в этом ничего для себя утешительного. Пойдемте-ка лучше, – прибавила Коринна, – посмотрим пирамиду Цестия!{108} Около нее хоронят всех протестантов, скончавшихся в Риме. Это тихий уголок: все там дышит терпимостью и благожелательством.
– Да, – ответил Освальд, – многие из моих соотечественников нашли там себе место вечного упокоения. Пойдемте туда! Быть может, таким образом я не покину вас никогда.
Коринна встрепенулась при этих словах, и рука ее, опиравшаяся на руку Освальда, задрожала.
– Я лучше себя чувствую, – продолжал он, – гораздо лучше себя чувствую с тех пор, как узнал вас.
Лицо Коринны осветилось обычным ее выражением мягкой и нежной радости.
Цестий ведал при жизни празднествами римлян; его имя не вошло в историю, но гробница прославила его. Массивная пирамида, укрывшая прах Цестия, спасла его смерть от забвения, в которое канула его жизнь. Аврелиан, боясь, чтобы враги не использовали эту пирамиду как крепость при нападении на Рим, повелел включить ее в городскую стену, которая существует и ныне, но не как бесполезная руина, а как ограда современного города{109}. Полагают, что форма пирамиды возникла из подражания огненным языкам, поднимающимся над кострами. Верно это или нет, но таинственная форма пирамиды и в самом деле влечет к себе взоры, придавая живописный вид любой местности. Против пирамиды Цестия возвышается Тестацейская гора: она изобилует удивительно прохладными пещерами, и в летнее время в них устраиваются пиршества. Близость погребальных памятников никогда не смущает веселия в Риме. Пинии и кипарисы, чернеющие то тут, то там среди жизнерадостной природы Италии, тоже наводят на торжественно-скорбные размышления, но этот контраст производит такое же действие, что и стихи Горация{110}:
……………….Moriture Delli,
…………………………..
Linquenda tellus, et domus, et placens
Uxor…[10] —
среди других его стихов, воспевающих наслаждения жизни. Древние всегда находили особую прелесть в мысли о смерти, к ней они обращались в любви и в веселье, и сознание быстротечности жизни заставляло их еще сильнее ощущать ее радости.
Коринна и Освальд возвращались домой после осмотра гробниц берегом Тибра. Когда-то он был усеян кораблями, по обеим его сторонам тянулись дворцы; даже в разливах его искали важных знамений: то была река-пророчица, река-божество, охраняющая Рим. Теперь Тибр течет словно в царстве теней – так пустынны его берега, так свинцово-мутны его воды! Прекраснейшие сокровища искусства, чудеснейшие статуи были брошены в него и исчезли в его волнах. Кто знает, не отведут ли когда-нибудь в сторону русло Тибра, чтобы их разыскать? При одной мысли о том, что лучшие создания человеческого гения, быть может, лежат здесь так близко от нас, и кто-то другой, более зоркий, чем мы, быть может, увидит когда-нибудь их сквозь воду, испытываешь неизъяснимое волнение, которое никогда не утихает в Риме, где все предметы – немые в других местах – ведут с нашей душой неумолкаемый разговор.
Рафаэль говорил, что новый Рим почти полностью вырос из обломков древнего города; и действительно – там и шагу ступить нельзя, не остановившись в изумлении перед остатками античности. Сквозь следы, наложенные столетиями, различаешь «вечные стены», как назвал их Плиний; печать истории лежит почти на всех римских постройках, и по ним можно проследить, как изменялся лик веков. Со времени этрусков – народа еще более древнего, чем римляне, создававшего, подобно египтянам, прочные памятники и причудливые изображения, – со времен этрусков до жеманного шевалье Бернини, близкого по манере итальянским поэтам XVII века{111}, и вплоть до наших дней мы повсюду в Риме улавливаем черты присущего ему духа: в архитектуре, в руинах, в характере различных искусств. Средневековье и блестящая пора Медичи{112} воскресают перед нами в произведениях старых художников; подобное изучение прошлого при помощи зримых предметов дает нам возможность проникнуть в душу эпохи. Есть предположение, что Рим когда-то носил другое – таинственное имя, известное лишь немногим посвященным. Вероятно, и сейчас надобно приобщиться к тайнам этого города. Это не просто скопление домов, – это история мира, олицетворенная в различных эмблемах, представленная в различных формах.
Коринна уговорилась с лордом Нельвилем, что сначала они осмотрят любопытные здания нового Рима, а знакомство с чудесными собраниями картин и статуй отложат до другого раза. Коринна, быть может безотчетно, желала как можно дольше оттянуть осмотр выдающихся произведений, без которого немыслимо покинуть Рим: кто же уезжал из этого города, не повидав Аполлона Бельведерского и картин Рафаэля? Как ни слаба была эта надежда, но мысль, что Освальд побудет еще немного в Риме, успокаивала Коринну. Но тут могут спросить: а есть ли гордость у женщины, которая хочет удержать любимого иными средствами, чем средствами любви? Не знаю; но чем больше любишь, тем меньше веришь, что внушаешь к себе подобное же чувство, и с радостью хватаешься за любой предлог, чтобы заставить дорогого человека остаться подле тебя. В известного рода гордости всегда есть немалая доля тщеславия; однако к пленительным свойствам Коринны, покоряющим сердца, принадлежало как раз и то достоинство, что она гордилась не тем, что внушала к себе любовь, а тем, что любила сама.