Когда они поднялись по лестнице форта, было пять часов пополудни. Ветер совсем прекратился. Полностью расчистившееся небо теперь было бледно-голубым с сиреневатым оттенком. Холод стал более сухим, от него покалывало щеки. Лежавший у стены на середине подъема старый араб спросил, не нужен ли им гид, но при этом не пошевелился, словно был уверен, что они откажутся. Несмотря на многочисленные площадки из утоптанной земли, лестница была длинная и крутая. По мере того как они шли вверх, пространство расширялось, и они поднимались навстречу безграничному, все более холодному и сухому свету, и каждый звук, долетавший из оазиса, звучал ясно и чисто. Светящийся воздух, казалось, вибрировал вокруг них, и по мере того как они шли вперед, эти вибрации становились все более долгими, словно бы от их шагов на кристаллах света зарождалась звуковая волна, которая потом расходилась широкими кругами. А в тот момент, когда они вышли на галерею и их взгляд потерялся в безбрежном горизонте за пальмами, Жаннин показалось, что все небо издало оглушительный и короткий звук, чье эхо мало-помалу заполнило пространство над ее головой, а потом внезапно смолкло, оставив ее в тишине перед безграничным пространством.
Действительно, ее взгляд медленно перемещался с востока на запад, по идеальной дуге, не встречая ни единого препятствия. Под ней громоздились голубые и белые террасы арабского города, испещренные кроваво-красными пятнами сушившегося на солнце перца. Людей видно не было, но из внутренних двориков, откуда поднимался ароматный дым обжариваемых зерен кофе, доносились смеющиеся голоса и невнятное шарканье. Чуть подальше под ветром, не заметным на галерее, шелестели верхушки пальмовой рощи, разделенной на неровные квадраты глиняными стенами. Еще дальше начиналось царство камней, охристо-желтых и серых, и до самого горизонта в нем не было заметно никаких признаков жизни. Только невдалеке от оазиса, возле пересыхающей реки, уходящей к западу от пальмовой рощи, виднелись большие черные палатки. Неподвижные верблюды, казавшиеся отсюда совсем крохотными, выделялись на фоне серой земли темными знаками непонятной письменности, о смысле которой можно было только догадываться. Над пустыней нависала тишина, такая же необъятная, как пространство.
Жаннин, облокотившись на парапет, стояла молча, не в силах оторваться от созерцания открывшейся перед ней пустоты. Рядом с ней суетился Марсель. Он замерз, ему хотелось спуститься. На что тут можно смотреть? Но она не могла оторвать глаз от горизонта. Там, еще дальше к югу, в том месте, где небо и земля соединялись в четкую линию, там, вдруг показалось ей, ее ждет что-то, о чем она не догадывалась до сегодняшнего дня и тем не менее чего ей всегда не хватало. Дело шло к вечеру, и свет постепенно ослабевал; из хрустально-прозрачного он становился мягким. И в то же время медленно развязывался узел, стянутый годами, привычкой и скукой на сердце женщины, оказавшейся здесь по воле случая. Она смотрела на лагерь кочевников. Она даже не увидела живших там людей, ничто не шевелилось между черными палатками, и все же она могла думать только о них, хотя до этого дня почти ничего не знала об их существовании. Горсточка этих бездомных людей, отрезанных от мира, бродила по открывшейся ее взгляду обширной территории, которая все же была лишь ничтожной частью еще более огромного пространства, чей стремительный бег обрывался лишь через много тысяч километров к югу, там, где первая река давала наконец жизнь лесу. Испокон веков сухую, вконец растрескавшуюся землю этой бескрайней страны без устали бороздили немногочисленные люди, не имевшие ничего, но и не служившие никому, жалкие и свободные хозяева странного королевства. Жаннин не понимала, почему при мысли об этом ее переполняла грусть, такая сладкая и такая безграничная, что хотелось закрыть глаза. Она знала только, что это королевство было изначально обещано ей, и что, несмотря на это, оно никогда не будет принадлежать ей, больше никогда, быть может, только в этот неуловимый миг, когда она снова открыла глаза и увидела вдруг ставшее неподвижным небо и лившийся с него поток застывшего света. Голоса, доносившиеся из арабского города, резко умолкли. Ей показалось, что в этот момент остановился ход времени и что, начиная с этой минуты, никто уже больше не состарится и не умрет. Отныне жизнь замерла везде, кроме ее сердца, где в это самое время кто-то плакал от горя и восхищения.
Но свет пришел в движение, солнце, ясное и не дававшее тепла, склонилось к западу, где небо слегка окрасилось розовым, а на востоке появилась серая волна, готовая медленно накрыть собой огромное пространство. Завыла первая собака, и ее далекий голос пронизал воздух, ставший еще холоднее. Теперь Жаннин заметила, что стучит зубами от холода.
– Околеть можно, – сказал Марсель, – дурочка. Пошли обратно.
И он неловко взял ее за руку. Теперь она стала покорной, она отвернулась от парапета и пошла за ним. Старый араб на лестнице, по-прежнему не шевелясь, смотрел, как они спускались в город. Она шла, не видя никого вокруг, согнувшись под грузом огромной, внезапно навалившейся усталости, она еле тащила свое тело, чей вес теперь казался ей неподъемным. Ощущение восторга прошло. Теперь она чувствовала себя слишком большой, слишком толстой, слишком белой для того мира, в который только что заходила. Ребенок, юная девушка, худой мужчина, юркий шакал – вот единственные существа, которые могли тихо топтать эту землю. Что же теперь будет тут делать она – тащиться до сна, до смерти?
И в самом деле, она дотащилась до ресторана, за ней шел муж, внезапно молчаливый или жаловавшийся на усталость, а она слабо пыталась побороть простуду, чувствуя, как от нее повышается температура. Потом она дотащилась до кровати, а там к ней присоединился Марсель и сразу, ни о чем ее не спрашивая, погасил свет. В комнате царил ледяной холод. Жаннин чувствовала, как холод пробирает ее до костей, и в то же время температура ползла вверх. Она с трудом дышала, кровь пульсировала в жилах, не согревая ее; в ней нарастал какой-то страх. Она повернулась, старая кровать затрещала под ее весом. Нет, ей не хотелось болеть. Муж уже спал, ей тоже следовало спать, так было нужно. Через слуховое окно до нее долетал приглушенный шум города. На старых патефонах в мавританских кафе крутились смутно знакомые гнусавые мелодии, доносившиеся до нее сквозь неспешный шум толпы. Надо было спать. Но она все пересчитывала черные палатки; перед закрытыми глазами мелькали неподвижные верблюды; необъятное одиночество выкручивало душу. Да, зачем она приехала? С этим вопросом она заснула.
Чуть позже она проснулась. Вокруг нее царила абсолютная тишина. Но где-то на границе города в немой ночи выли охрипшие собаки. Жаннин вздрогнула. Она снова повернулась на другой бок, почувствовала своим плечом твердое плечо мужа и внезапно, в полусне, прижалась к нему. Она уносилась в сон, но не погружалась в него, она с неосознанной жадностью цеплялась за это плечо, словно за свой самый надежный причал. Она говорила, но из ее рта не вылетало ни единого звука. Она говорила, но вряд ли слышала сама себя. Она не чувствовала ничего, кроме тепла, исходившего от Марселя. Уже больше двадцати лет, каждую ночь, вот так, в его тепле, они всегда были вдвоем, даже в болезни, даже в путешествиях, как сейчас… Да и что бы она делала одна в доме? Детей нет! Может быть, именно этого ей не хватало? Она не знала. Она следовала за Марселем, вот и все, она испытывала удовольствие от чувства, что кто-то в ней нуждается. Он давал ей единственную радость – ощущать себя необходимой. Конечно, он ее не любил. У любви, даже исполненной ненависти, не бывает такого насупленного лица. А какое у него лицо? Они занимались любовью по ночам, не видя друг друга, на ощупь. А бывает ли другая любовь, не в сумерках, любовь, заявляющая о себе в полный голос средь бела дня? Этого она не знала, но она знала, что Марсель нуждался в ней, и что она нуждалась в том, чтобы он в ней нуждался, что она жила этим ночью и днем, особенно ночью, каждую ночь, когда он не хотел быть один, не хотел стариться, не хотел умирать, и у него делалось упрямое выражение лица, какое она иногда узнавала на лицах других мужчин, – единственное общее выражение для этих безумцев, что прячутся за маской разума, пока не попадут во власть бреда, который заставит их броситься от отчаяния к телу женщины и без всякого желания спрятать в нем страх, навеянный ночью и одиночеством.
Марсель слегка пошевелился, словно хотел отодвинуться от нее. Нет, он ее не любил, он просто боялся того, что не было ею, и им уже давно следовало бы расстаться и до самого конца спать в одиночестве. Но разве кто-то может всегда спать один? Так поступают некоторые мужчины, оторванные от других призванием или несчастьем – они каждый вечер ложатся в кровать со смертью. Марсель никогда бы не смог так поступить, уж он-то подавно не смог бы, этот слабый и беспомощный ребенок, всегда боявшийся боли, ее ребенок, который нуждался в ней и который именно в этот момент издал что-то вроде стона. Она еще плотнее прижалась к нему, положила руку ему на грудь. И про себя она назвала его любовным именем, которое дала ему когда-то и которое они иногда, все реже и реже, говорили друг другу, уже не думая о том, что произносят.