Как вспоминали их друзья, именно в этот период сам Баранов становился все более немногословным, большей частью в любой компании молчал. На приемах или вечеринках он обычно стоял рядом с Анной, жуя спелые виноградные ягоды или миндальные орешки, отвечая на вопросы рассеянно, односложно. Вдруг он начал худеть, и его уставшие глаза говорили о том, что он плохо спит по ночам, видит дурные сны. Стал опять писать по ночам, закрывая дверь на ключ, опуская ставни на окнах, и всю его громадную мастерскую освещала лишь лампа с гусиной шеей.
Для друзей Анны и самого Баранова стало большим сюрпризом появление новой обнаженной в зеленых тонах. Суварнин, который видел и оригинал, и новую берлинскую "ню", утверждал, что, вероятно, последняя куда лучше первой, хотя изображенная на полотне фигура, по крайней мере по своей концепции, вполне идентична.
-- Страдание на твоем холсте,-- говорил Суварнин, который в это время работал в правительстве в качестве разъезжающего критика официальной государственной архитектуры (на этом посту, как вполне разумно считал он, совершенные в суждениях ошибки не столь заметны и не столь опасны, как это бывало у него при оценки живописи),-- проступает еще с большей силой, чем прежде, оно просто невыносимо. Оно героическое по характеру, гигантское, достигает божественных масштабов,-- ясно, что Баранов погрузился в темные подвалы отчаяния. Может, я так об этом сужу потому, что мне известны ночные кошмары, испытываемые художником, особенно тот, часто повторявшийся, когда ты, стоя в одной комнате с многочисленными без устали болтающими женщинами, не мог раскрыть рта, чтобы произнести хотя бы слово. Именно поэтому, возможно, у меня появилось сильное ощущение, что все это -- олицетворение всего человечества, оцепеневшего, бессловесного, впавшего в отчаяние, молча, но энергично протестующего против трагических перипетий жизни. Особенно мне понравился такой милый, совершенно новый нюанс -- обнаженный карлик-гермафродит, которого слева на переднем плане обнюхивает пара маленьких черно-бурых животных...
Баранов, конечно, не был опрометчив и не торопился выставлять на обзор широкой публики свое новое творение. (Внутренняя необходимость, подвигшая его на создание вновь своего шедевра, получала свое полное удовлетворение после завершения картины, а тех пока еще не увядших воспоминаний о вреде, который он причинил себе с Анной, оказалось вполне достаточно, чтобы отбить любое тщеславное желание показать публично свое произведение в Берлине.) Но все произошло помимо его воли. Гестапо во время своих рутинных обходов домов и кабинетов людей, имевших обыкновение читать иностранные газеты (к сожалению, Баранов никак не мог отделаться от такой привычки), обнаружило зеленую обнаженную в тот день, когда Баранов ее закончил. Двое сыщиков оказались ребятами простыми, но в достаточной мере пропитанными национал-социалистской культурой, чтобы учуять здесь отступничество и ересь. Потребовав подкреплений, они организовали заградительный кордон вокруг дома и позвали начальника бюро, которое занималось этими вопросами.
Через час Баранова арестовали, а Анну сняли с работы и отправили работать в качестве помощника врача-диетолога в дом для незамужних матерей на польской границе. Как и в Москве, никто здесь, в Берлине, даже один полковник, отчаянный бретер, из танковой дивизии СС, с которым у Анны были весьма интимные отношения, не осмелился заступиться за него, убедить всех в том, что Баранов работал один и никогда тайно не посещал модель для своей зеленой обнаженной.
Баранова допрашивали в гестапо целый месяц. Более или менее обычный допрос, в ходе которого он лишился трех зубов и был дважды приговорен к смертной казни, преследовал одну-единственную цель -- чтобы он, Баранов, выдал всех своих сообщников, передал гестапо полный их список и признался в совершении кое-каких актов саботажа на расположенных поблизости от его дома авиационных заводах, которые он наверняка совершал на протяжении последних семи месяцев.
Когда он находился в руках гестапо, его картину повесили для обозрения широкой публики на большой выставке, организованной нацистским министерством пропаганды, чтобы ознакомить ее с новейшими тенденциями в декадентском антинемецком искусстве. Эта выставка имела громадный успех, и ее посетили сотни тысяч людей, гораздо больше, чем любую другую из всех состоявшихся до этого времени в Берлине.
Из тюрьмы он вышел сутулым, разбитым человеком, которому теперь в течение нескольких месяцев предстояло есть только жидкую пищу. В день его выхода на свободу ведущий критик берлинской "Тагеблатт" выступил с официальным мнением по поводу картины Баранова. "Это воплощение еврейского анархизма в его наивысшем проявлении. Подстрекаемый Римом (на заднем фоне на картине виднелись руины маленькой разрушенной сельской церквушки), в сговоре с Уолл-стрит и Голливудом, получая приказы из Москвы, этот червяк и варвар, урожденный Гольдфарб, сумел внедриться в самую сердцевину германской культуры, пытаясь тем самым дискредитировать здоровье немецкой нации и здравомыслие наших немецких институтов правосудия. Это не что иное, как пацифистская атака на нашу армию, флот и авиацию, отвратительная восточная клевета на наших славных немецких женщин, торжество так называемой распутной психологии венского гетто, зловоние из сточных ям, столь дорогих сердцу французских дегенератов, хитроумный аргумент в пользу английского министерства иностранных дел, распространяющего повсюду свой кровожадный империализм. С присущим нам некрикливым чувством собственного достоинства мы, немцы, и мир немецкого искусства, мы, проповедники гордой, святой немецкой души, должны сплотить крепче свои ряды и в уважительной, но твердой форме, спокойным тоном потребовать, чтобы вырезали с корнем эту гангренозную опухоль из жизни нашей нации. Хайль Гитлер!"
В эту ночь, лежа в постели рядом с Анной, которой, к счастью, удалось получить трехдневный отпуск, чтобы встретить мужа, вернувшегося из тюрьмы домой, слушая обычную ныне двенадцатичасовую лекцию жены, Баранов с признательностью вспоминал сравнительно деликатную фразировку критика из газеты "Тагеблатт".
На следующее утро они встретились с Суварниным. Тот заметил, что, несмотря на некоторый физический урон, который пришлось понести его приятелю за последний месяц, Баранов, казалось, вновь обрел внутреннюю уверенность и душевную умиротворенность и с его плеч спала большая часть тяжкого, неосязаемого, но разъедающего душу бремени.
И несмотря на эту утомительную ночь, посвященную целиком ораторскому искусству его супруги, несмотря на месяц полицейской обработки, он казался таким свеженьким, отдохнувшим, как будто все последние ночи очень хорошо спал и никакие страшные сны его не мучали.
-- Не нужно было тебе этого повторять,-- с упреком произнес Суварнин.
-- Знаю,-- ответил Баранов,-- но я ничего не мог с собой поделать. Она получилась сама по себе, эта картина.
-- Хочешь дам тебе совет?
-- Давай!
-- Уезжай из страны! -- сказал Суварнин.-- Уезжай как можно скорее!
Но Анна, которой так нравилась Германия, где, как она была уверена, она вновь поднимется на верх социальной лестницы, наотрез отказалась. Ну а разве мог Баранов уехать без нее? Просто немыслимо! В течение следующих трех месяцев его трижды зверски избили на улице банды СА, а одного очень похожего на него человека, жившего от него в трех кварталах, ногами забили до смерти пятеро молодых людей, правда по ошибке; все его картины были собраны и сожжены по официальному распоряжению; его привратник обвинил его в гомосексуализме, и после трехдневного судебного разбирательства он был приговорен условно; его арестовали и допрашивали в течение суток, после того как задержали, когда он проходил мимо канцелярии Гитлера с фотоаппаратом в руках, направляясь в ломбард,-- фотоаппарат у него конфисковали. Но даже все эти ужасные события не поколебали решимости Анны остаться в Германии. Только когда началось судебное разбирательство с целью стерилизации Баранова, представлявшего якобы угрозу чистоте немецкой крови, она наконец сдалась и перешла вместе с ним швейцарскую границу во время ужасной снежной бури.
Чете Барановых понадобилось больше года, чтобы перебраться из Швейцарии в Америку. Когда Сергей прогуливался по 57-й улице в Нью-Йорке, пристально вглядываясь в витрины художественных галерей, где наблюдалось самое экстремальное смешение всех стилей, от самого мрачного сюрреализма до приторного натурализма, и все они мирно уживались друг с другом, он чувствовал, что прошел через все страдания и все муки, все жизненные перипетии не напрасно, ибо в конце концов прибился к надежной, тихой гавани.
Испытывая большую благодарность к Америке, в эмоциональном порыве они подали прошение о предоставлении им американского гражданства в первую же неделю пребывания в этой стране. В качестве доказательства своей новой, недавно родившейся приверженности к новой родине он даже отправился посмотреть на игру "Гигантов" на стадионе "Поло граундс", хотя ему так и не стало ясно, что именно делают игроки в районе второй базы; к тому же он, считая теперь себя американским патриотом, приучил себя к вкусу коктейля "Манхэттен", который искренне считал национальным американским напитком.