Потом наступал новый день, мы снова смотрели теннис, комментируя шансы того или иного спортсмена в продвижении по турнирной сетке. Все эти разговоры вертелись вокруг одних и тех же имен: фавориты всегда одни и те же — таков реальный расклад, хотя, конечно, случаются и сенсации. Когда люди играют на вылет и выкладываются в каждом матче по полной, никогда нельзя предугадать, что в конечном результате окажется сильнее — страсть или же хладнокровная уверенность в своих силах.
Турнир набирал ход, после двух первых «въезжающих» кругов все четче стал вырисовываться упругий соревновательный ритм, и даже «болл-бои» на линиях подтянулись и кричали «аут» так, как будто спасали кому-то жизнь.
Нас также охватил азарт: уже можно было не сомневаться, что борьба пошла нешуточная, хотя до решающих поединков было далеко. Мы еще могли позволить себе некоторую расслабленность, но тягучая томность первых встреч уже отходила в прошлое.
В перерывах Таня заваривала чай, кидала в микроволновку пиццу, нарезала фрукты для салата. Меня умилял кишмиш в ее голове, когда дело не касалось самой игры, — в те моменты, когда она позволяла себе отвлечься, — но вот эта девочка возвращалась ко мне и обхватывала ладонью твердую ручку ракетки, и все становилась на свои места.
— Как он двигается! — в восхищении выдыхала она, глядя на экран.
— А как он стоит, — подначивал ее я.
— Да он вообще не стоит, — возражала она, и наш смех сливался с аплодисментами искушенных зрителей, приветствующих классную обводку по линии.
Судья объявлял счет, и он был пока в нашу пользу.
Шла вторая неделя турнира. Каждый вечер я уходил домой, получая необходимую мне передышку. Я не то чтобы нарушал режим, но иногда позволял себе пару банок пива, шагая к метро в молочном тумане белой ночи. Французы, испанцы, итальянцы и хорваты, — все их чудные имена растворялись в этой наполненной сыростью городской вязи, во всем том, что окружало меня в те минуты, когда я был абсолютно свободен. «Ролан Гаррос» отходил далеко на задний план, его шум пропадал в листве лип, прохладный воздух вытравливал из памяти жаркий запах пота, дрожь переживания уступала место другой дрожи, рождаемой не желанием, но покоем.
«Господи, — думал я, попивая из банки, — неужели то и это — величины разного порядка? Неужели их нельзя сложить, — так, чтобы получилось целое число, которое можно будет без остатка поделить на свою жажду обладания тем и другим в равной мере? Как справляются с этим те, у кого нет времени остановиться, у кого воля к победе и совершенству преобладает над простым желанием жить?» Я думал о Тане, которую оставлял каждый вечер, чтобы вернуться в свой мир; я был раздвоен, но это были мои проблемы. Что чувствовала она, я не знал. Вероятно, то же самое.
Наступил день финала.
Я пришел за пару часов до игры, чтобы как следует подготовиться к решающему поединку. Таня также была возбуждена больше обычного, она буквально не могла усидеть на одном месте. Вопреки нашим предположениям, Амели все же дошла до финала, и сегодня ей предстояло побороться за титул. «А-моресмо, а-моресми!» — верещал цыпленок, который за последние две недели, не прибавив ни в росте, ни в весе, успел задолбать половину земного шара.
Спортсменки с большими сумками через плечо вышли на корт.
— Ложись, — сказала мне Таня.
Я лег рядом, пытаясь справиться с нервной дрожью. «Господи, как в первый раз», — думал я, целуя горячие губы. Моя ладонь легла на ее грудь и легонько сжала.
— Не-е-ет, — выворачиваясь из-под меня, протянула она. — Я хочу посмотреть финал.
— Правда? — отстраняясь, спросил я.
— Правда, — ответила она.
Заканчивался третий гейм, француженка проигрывала на своей подаче, но это было уже неважно, потому что теперь уже подавал я, четко и уверенно выцеливая туда, куда мне было нужно.
Уже потом, целуя меня на прощание, она опустила ресницы, чтобы скрыть выражение глаз.
Закурив, я вышел на улицу, постоял немного, выдыхая сигаретный дым, затем двинулся вдоль домов.
«Какая разница, кто победил, — думал я, стоя на перекрестке, — если все остается по-прежнему. Если победа, как и поражение, по сути ничего не меняет в этой жизни. Если сама жизнь гораздо больше, чем наши понятия о ней».
Светофор загорелся зеленым, я затянулся в последний раз, бросил окурок под ноги и пересек проезжую часть.
Игра была закончена, но жизнь продолжалась.
Кстати, кому интересно, Амели проиграла.
Мне тридцать пять, сынку двадцать три. Мы копаем яму под коллайдер.
— Сука, — говорит сынок, вгрызаясь лопатой в глину. — Гребаная работа.
Я молчу. Начнешь ему отвечать, и он опять сведет к тому, что он лучший писатель современности. Может, это и так, даже скорее всего, но мне-то что с этого? Лучший, да и хер с ним.
Мы в сапогах, под ногами хлюпает вода. У меня насморк, немного болит голова, глина идет вперемешку с камнями. Коллайдер, лежа на краю ямы, нависает над нами черными боками как некое материализовавшееся из пустоты возмездие. «Ускоритель элементарных частиц», — вспоминаю я и плюю в коричневую воду.
— Ты еще поссы сюда, — предлагает сынок, выбрасывая за бруствер жижу. — Теплее будет.
Интересно, как он сможет связать это с тем, что он лучший писатель?
— Слышь, сынок? — говорю я.
Он поднимает на меня глаза. В них вся боль и страдания этого мира.
— Тащи мешок.
Это пароль к гомерическому смеху. От которого дрожат и падают осенние листья. От которого у него вчера треснула нижняя губа.
— Я одинок, — говорит сынок. — Если бы ты знал, как я одинок.
Я усмехаюсь. Что он может знать об одиночестве?
— А как же я?
— А ты здесь при чем? — спрашивает он.
— Я — твой отец, — напоминаю я.
— А я — лучший писатель современности.
Это уж да, никто и не спорит. Потому что никто еще не доказал обратного. Но меня уже забодало.
— Михалыч! — ору я.
— Михалыч! — подхватывает сынок.
— Начальник! — орем мы хором так, что от наших ног по воде расходятся круги.
На недостроенную веранду выходит бригадир. На его голове вязаная шапка с адидасовской эмблемой над левым ухом. А может, над правым — лично мне все равно: на звание лучшего писателя современности я не претендую.
— Выкопали? — он заглядывает в яму.
— Сынок, тащи мешок, — говорит сынок.
— Ну, давайте попробуем.
Следующие пятнадцать минут мы тягаем коллайдер, пытаясь опустить его в яму.
— Сука, — кряхтит сынок.
Он обнимает черный бок, как живот огромной беременной женщины. На лице — страдание всех земных матерей.
— Нужно позвать уэльбека, — говорю я. — Без него не справиться.
Михалыч уходит за узбеком. Тот является почему-то в трусах.
— Эгей, — говорю я. — Ты что, нырять его заставишь?
— Он уже спать готовился, — говорит Михалыч.
Сынок поднимает брови.
— В восемь часов спать? Ни хрена себе.
— Это же уэльбек, — говорю я. — Лучшему писателю современности закон не писан.
— Я — лучший писатель, — возражает сынок. — Я.
— Давайте, — говорит Михалыч. — С четырех сторон. Роза ветров.
Мы обступаем коллайдер, но тут узбек хватает его за пластмассовый выступ и один скидывает агрегат в яму. Затем молча, не взглянув на нас, удаляется.
Мы переглядываемся.
— Нужно бы с ним поосторожнее, — говорит Михалыч. — Он три дня назад мобильный телефон пальцами разорвал. Напополам.
— Хуясе, — говорю я.
— А я… — открывает рот сынок, но Михалыч его перебивает:
— Знаем, знаем. Давай замерим.
Он достает из кармана спецовки рулетку, вытягивает конец и опускает его в воду. Мы с сынком смотрим на его манипуляции.
— Мало, — говорит Михалыч. — Еще бы тридцать сантиметров.
Это невыносимо. Опять тридцать. Вчера было столько же. Получается, мы целый день околачивали груши. Боль в затылке усиливается.
— Давайте отпилим дно, — предлагает сынок. — Отпилим и закопаем.
Михалыч смотрит на сынка. Тот серьезен. Мне тоже не до смеха. А что, прекрасная идея. Я не против.
— Нужно вытащить коллайдер и подкопать, — качает головой Михалыч. — Тридцать сантиметров.
Сынок поднимает лицо в небо и начинает выть. С соседних участков с готовностью откликаются собаки.
— Может, проверим? — говорю я. — Чего, давай проверим.
Михалыч недоверчиво глядит на меня. В этой шапке он похож на спившегося спортсмена.
Мы соединяем трубы. Это тоже не сахар, но повеселее, чем выгребать дерьмо лопатой.
— Сынок, — говорю я, когда все готово. — Ты как, давно не серил?
— Часа два уже, — отвечает тот. — Требуется мое говно?
— Хватит пургу гнать, — кривится Михалыч. — Писатели.
Потом обращается к сынку: