Скорчившись, вот точно как в сегодняшнем моем укрытии, где пекло над головой пронизывает толщу камня, я просидел неведомо сколько дней под сенью идолова дома, чуть возвышающегося над остальными, обнесенного соляной оградой, но без окон, полного мерцающей ночи. Все эти дни мне подавали миску солоноватой воды и бросали на пол горсть зерна, как курице, и я его подбирал. Днем, несмотря на запертую дверь, мрак делался чуточку прозрачней, будто неумолимое солнце просачивалось сквозь массу соли. Лампы не было, я ходил ощупью вдоль стен, натыкался рукой на гирлянды сухих пальмовых листьев, нашарил грубо вытесанную дверь на задней стенке, пальцы угадали на ней засов. Не скоро, много дней спустя, ни дней, ни часов считать я не мог, однако зерно мне к этому времени кинули раз десять, и я уже вырыл яму для нечистот, которая, как я ее ни закрывал, все воняла норой, так вот, много дней спустя дверь распахнулась на обе створки, и они вошли.
Один направился в тот угол, где я сидел, скорчившись. Соленая стена обжигала щеку, я вдыхал пыльный запах пальмовых листьев и смотрел, как он приближается. Он остановился в метре от меня и молча уставился перед собой, знак – я встал, он вперил в меня свои металлические глазки, поблескивающие без всякого выражения на коричневом лошадином лице, потом поднял руку. Все также безучастно он ухватил меня за нижнюю губу и стал медленно ее выворачивать, разрывая плоть, а затем, не разжимая пальцев, крутанул меня на месте, задом вывел на середину комнаты и рванул за губу вниз, так что я бухнулся на колени, обезумев от боли, с окровавленным ртом, а он повернулся ко мне спиной и пошел туда, где у стены стояли остальные. Они смотрели, как я стенал в невыносимом пекле не знающего тени дня, лившегося в широко раскрытую дверь, и в этом световом снопе возник вдруг колдун с волосами из рафии, телом, обтянутым жемчужной кольчугой, голыми ногами под соломенной юбочкой, в маске из тростника и проволоки с двумя прямоугольными прорезями для глаз. За ним шли музыканты и женщины в тяжелых пестрых бесформенных платьях. Они исполнили перед дверью в глубине грубый малоритмичный танец, подергались немного, и все тут, а затем колдун открыл дверцу за моей спиной, хозяева не шелохнулись, они глядели на меня, и, обернувшись, я увидел идола, его двуликую голову и железный нос, изогнутый змеей.
Они подтащили меня к его ногам, к самому основанию, заставили пить горькое-прегорькое черное пойло, отчего голова у меня запылала, и я захохотал: вот оно, надругательство, я поруган. Они раздели меня, обрили голову и торс, обмыли маслом и стали бить по лицу веревками, обмокнутыми в воду и соль, а я смеялся и отворачивался, но всякий раз две женщины хватали меня за уши и подставляли лицо ударам, которые наносил колдун с прямоугольными глазами, и, обливаясь кровью, я все смеялся. Остановились, все, кроме меня, молчали, в голове полная каша, потом меня подняли и заставили смотреть на идола, и я перестал смеяться. Я знал, что обречен отныне служить и поклоняться, о нет, я больше не смеялся, я задыхался от страха и боли. И в этом белом доме, в этих стенах, равномерно опаленных солнцем, со стянутой кожей на лице, в полубеспамятстве, я попытался молиться идолу, да, да, кому же еще: даже его чудовищная рожа была менее чудовищной, нежели весь прочий мир. Они связали мне щиколотки веревкой, отпустили ее на длину шага, и снова исполнили танец, теперь уже перед идолом, затем один за другим хозяева удалились.
Закрылась дверь, и опять зазвучала музыка, колдун разжег костер из коры и принялся топтаться вокруг него, заполнив комнату пляшущими тенями, они трепетали на белых стенах, изламываясь в углах. В одном углу он очертил прямоугольник, женщины отволокли меня туда, я чувствовал сухое нежное прикосновение рук, они поставили передо мной чашку с водой, насыпали зерна и показали на идола – я понял, что не должен отводить от него глаз. Колдун по одной подзывал их к огню, иных бил, они стонали и падали ниц перед идолом, моим теперешним богом, а он все танцевал, а потом отослал всех, кроме одной, совсем юной, которую он еще не бил, она сидела подле музыкантов. Он накручивал себе на руку ее косу, сильней, сильней, отчего у нее глаза вылезали из орбит, а сама она выгибалась назад, пока не повалилась навзничь. Тогда колдун выпустил ее и заорал, музыканты отвернулись к стене, а крик под маской с прямоугольными глазами нарастал и нарастал, и женщина как оглашенная каталась по полу и, наконец, присев на корточки, соединив руки над головой, закричала сама, но только глухо, и он, не сводя глаз с идола и продолжая вопить, овладел ею быстро и со злостью, лица ее я не видел, оно было теперь погребено под складками платья. И я, одичалый, шальной, я тоже орал, выл от ужаса, вперившись в идола, пока пинок ногой не отшвырнул меня к стене, и я грыз соль, как сейчас безъязыким ртом грызу камень, поджидая того, кого должен убить.
Солнце уже перевалило за середину неба. В расселины скалы я вижу его – зияющую дыру на каленом железе неба, глотку, как моя, словоохотливую, безостановочно изрыгающую огненные потоки над бесцветной пустыней. Впереди на тропе – ничего, ни пылинки на горизонте, а позади, там меня уже, наверное, хватились, хотя нет, рано еще, они лишь под вечер отпирали дверь и выпускали меня прогуляться, после того как я целый день наводил порядок в храме идола и обновлял приношения, а по вечерам повторялось действо, в иные разы они били меня, в другие нет, но всякий раз я служил идолу, чей образ железом врублен в мою память, а теперь и в мою надежду. Никогда еще бог не владел мной, не подчинял до такой степени, жизнь моя дни и ночи была посвящена ему; болью и отсутствием боли, это ли не радость, я был обязан ему, и даже желанием, да, да, оттого, что чуть ли не ежедневно присутствовал при безличном свирепом совокуплении, которое я теперь не мог видеть, поскольку под угрозой побоев должен был смотреть в угол. Уткнувшись лицом в соленую стену, на которой неистово трепыхались тени, я с пересохшим горлом слушал нескончаемый вопль, и жгучее бесполое желание сдавливало виски и живот. Текли за днями дни, не отличимые один от другого, точно расплавленные тропическим зноем, беззвучно отражались в соляных стенах, время обратилось в бесформенный плеск, в котором через равные промежутки взрывались воплями побои и совокупления, один долгий безвременный день, где идол царствовал, подобно лютому солнцу над моим укрытием в скале, где я снова стенаю от горя и желания и, испепеляемый жестокой надеждой совершить предательство, облизываю дуло ружья и его душу, именно душу, только в ружьях душа, а с того дня, как мне отрезали язык, я возлюбил бессмертную душу ненависти!
Какая каша, исступление какое-то, пьяный от зноя и злобы, я приник, прилег на ружье. Кто это дышит так тяжело? Невыносима эта бесконечная жара и ожидание, я должен его убить. Ни птицы, ни травинки – камень, бесплодное желание, тишина, их вопли, говорящий во мне язык, а вместо настоящего, с тех пор как они изувечили меня, бескрайнее плоское страдание, пустыня, лишенная влаги даже ночью, запертый с богом в соленой берлоге, о, как я жаждал ночи. Только ночь с прохладными звездами и бездонными колодцами могла спасти меня, укрыть от жестоких людских богов, но из своего плена я не мог ее созерцать. Если миссионер задержится, я увижу по крайней мере, как она встает над пустыней и обволакивает небо, опуская с темного зенита холодную золотую лозу, которая напоит меня, смочит пересохшую черную дыру, не увлажняемую более мягкой мышцей живой плоти, и я забуду наконец тот день, когда безумием тронуло мой язык.
О, какое стояло пекло, казалось, плавилась соль, воздух разъедал глаза, и вошел колдун без маски. За ним следовала незнакомая женщина, едва прикрытая сероватой хламидой, татуировка уподобляла маске идола ее оцепенелое, как у истукана, лицо. В ней жило лишь тонкое тело, рухнувшее к ногам божества, едва колдун отпер дверь. Затем он вышел, не взглянув в мою сторону, жар нарастал, я не шевелился, идол смотрел на меня поверх ее неподвижного и трепещущего тела, идолова маска ее лица не дрогнула, когда я подошел ближе. Только расширились устремленные на меня глаза, я коснулся ступнями ее ступней, стенала жара, и идолица плавно, безмолвно, не сводя с меня выпученных глаз, опрокинулась на спину, медленно поджала ноги, подняла, развела колени. И сразу же – э-э, колдун следил за мной – они вошли толпой, оторвали меня от нее и принялись немилосердно бить по грехотворному органу, грехотворному, ха-ха, смешно, какой грех, где грех, где добродетель, они прижали меня к стене, железная рука стиснула мне челюсть, другая раскрыла рот, ухватила за язык и стала вытягивать его, пока кровь не полила, я ли это зверем завыл, и тогда прохладной, да, прохладной в кои-то веки, лаской полоснуло по языку. Очнулся, ночь, никого, спина упирается в стену, весь в запекшейся крови, во рту кляп из травы со странным запахом, рана уже не кровоточит, там все мертво, и жива лишь одна мучительная боль. Я хотел подняться, но упал и был счастлив, беспросветно счастлив, что наконец умру, смерть тоже прохладна и под своим покровом не прячет богов.