По временам, правда, религиозная страсть раскаляла это красноречие, и под словесными льдами бурлило тогда неистовство. О чем бы ни писал он -- о Данте, св. Франциске, авторе "Stabat", поэтах-францисканцах, социализме или коммерческом праве, -- во всем Озанам отстаивал непогрешимость церкви. Считал он точку зрения Ватикана непоколебимой и все оценивал лишь по степени близости к ней. или удаленности от нее.
Точно так же рассматривал все с одной-единственной точки зрения и другой писатель, вернее, сочинитель, Неттмен. Соперникое у него не имелось. Сей автор был не столько напыщенным и важным, сколько светским. В отличие от Озанама он не подверг себя заточению в литературном монастыре. Он отправился в мир, чтобы составить представление о мирских писаньях и дать им надлежащую оценку. Озанам пустился в путь, подобно дитяти, которое очутилось в погребе и, продвигаясь на ощупь, не видит и не слышит ничего во тьме, за исключением огонька и потрескиванья свечи, которую держит перед собой.
В кромешной тьме незнания он на каждом шагу спотыкался, утверждая, что у Мюрже "чеканный, отточенный стиль" и что Гюго -- любитель нечистот и мерзости, и осмеливался сравнивать с ним Лапрада, презиравшего правила Делакруа, Поля Делароша и поэта по имени Рибуль, которого восхвалял за якобы глубокую веру.
Дез Эссент только пожимал плечами, обращаясь к этим жалким суждениям -прозе совершенно бессильной, ветхой, трещавшей по всем швам.
Но, с другой стороны, ничуть не больше занимали его Пужоль, Генуд, Монталамбер, Николя и Карпе. И, любя историю, он все же остался равнодушен к детальным, содержательным трудам и добротному языку графа де Брольи; и, интересуясь социологией и религией, безо всякой охоты прочел Анри Кошена, хоть и оценил его дар письма -- волнующее описание монашеского пострига в Сакре-Кер. Давно уже дез Эссент не перечитывал этих книг, убрав с глаз долой вместе со старыми и ненужными бумагами и устаревшего Понмартена с его простодушным витийством, и глупца Феваля. Слуг же на хозяйственные нужды он одарил святыми сказаниями. Их сочинители, бездарные агиографы дез Обино и де Лассер описывали чудеса, творившиеся монсеньером Дюпоном Турским и Пресвятой Девою.
Словом, церковная литература даже мимолетно не могла развеять Дезэссентовой скуки. И все эти книги он задвинул в самые дальние и темные углы своей библиотеки. А ведь когда-то, только-только закончив иезуитскую школу, он так прилежно их изучал. "Но уж их-то я напрасно не оставил в Париже", -- сказал он себе, заставляя другими томами особенно невыносимого ему аббата Ламеннэ и безнадежного фанатика, велеречивого и при этом пустого графа Жозефа де Местра.
Одна-единственная книга осталась стоять на полке у него под рукой -"Человек" Эрнеста Элло.
Элло был полной противоположностью собратьев по вере. В своем благочестивом кружке он всех настроил против себя, остался один и в конце концов сошел с великого пути, соединяющего небо и землю. Элло, видимо, претили его проторенность и сонм тех путников-письмонош, которые от века к веку шли друг за другом, ни на йоту не отклоняясь в сторону и останавливаясь передохнуть в одних и тех же местах, пускались в беседы о все тех же вере, отцах церкви, сходных упованиях и общих наставниках. Элло пошел окольной дорогой, набрел на мрачную Паскалеву пустынь, перевел там дух, а затем, продолжив странствие, еще раньше янсениста, -- которого, впрочем, подверг осмеянию, -- достиг пределов человеческого разума.
Манерный и вычурный, заумный и дидактичный, Элло своими тончайшими хитросплетениями мысли напомнил дез Эссенту о скрупулезности и догматичности методов работы у неверующих психологов двух последних столетий. Он был как бы католическим Дюранти, но в чем-то казался даже догматичней и резче -любитель и мастер глядеть в лупу, опытный инженер души, пытливый механик мозга, жаждущий исследовать механизм страсти и подробно объяснить его сложное устройство.
В этом странном уме возникали самые неожиданные повороты мысли, тезы и антитезы, появлялись самые удивительные ассоциации, которые перебрасывали мостик от этимологии слов к идеям: порой они выглядели сомнительными, но всегда занятными и живыми.
И хотя этим построениям не хватало чувства меры, в них с необыкновенной проницательностью давался анализ "скупости", "заурядности", "моды", "страсти быть несчастным", а также проводилась весьма любопытная аналогия между работой памяти и принципом фотографии.
Искусством анализа, украденным им у врагов церкви, Элло владел в совершенстве. Однако был он не только виртуозным аналитиком.
Существовало еще одно его лицо. Когда оно проступало в нем, то возникал фанатик веры, библейский пророк.
Как и Гюго, которого он напоминал зигзагами своих мыслей и фраз, Эрнест Эллр любил примерять одежды св. Иоанна Богослова. И витийствовал и вещал Элло с Патмоса улицы Сен-Сюльпис. И взывал к читателю гласом Апокалипсиса, а местами плакал горькими слезами Исайи.
Что говорить, притязания Элло были непомерны, но некоторые из сочувствующих ему кричали "гениально!" и доказывали, что он "великий человек, столп современной науки". Может, оно и так, да только внутри этот столп -- сплошная червоточина.
В книге же "Глаголы Божьи", где толкование Евангелия способно затемнить даже его самые понятные места, равно как и в. сочинении под названием "Человек" и написанном по-пророчески порывисто и не всегда ясно трактате "День Господень", Элло предстает горделивым и желчным апостолом мщения, бьющимся в припадке мистической падучей дьяконом-эпилептиком, -- этаким даровитым де Местром, злобным и свирепым сектантом.
Из-за этой болезненной распущенности, считал дез Эссент, казуист в Элло и брал верх над творческой личностью. Он был| еще нетерпимее Озанама и, отрицая все, что не принадлежало к его владениям, утверждал аксиомы самые невероятные. Он поразительно властно, не допуская и тени сомнения, заявлял, что геология "вновь повернулась к Моисею", что естественная история и химия, подобно современной науке в целом, подтверждают научную непогрешимость Библии. На каждой его странице отстаивалась мысль о Божественной полноте истины. Ученость церкви объявлялась им сверхчеловеческой. И все это перемежалось более чем смелыми афоризмами, тогда как на искусство нынешнего века обрушивался поток хулы.
В сей странный сплав вкраплялась любовь к созерцанию и безмолвию. Поэтому он взялся за перевод "Видений" Анжело де Фолиньо, опуса на редкость тягучего и глупого, а также избранных сочинений Иоанна Рейсбрука Удивительного, мистика 13-го века, в чьей прозе странным, но вместе с тем завораживающим образом дополняли друг друга порывы веры, сладостные откровения, горечь отчаяния.
Элло написал к этой книге совершенно невразумительное предисловие, где принимал позу высокомерного верховного жреца и возвещал, что "о сверхъестественном можно говорить лишь косноязычно". И действительно впал в косноязычие, утверждая, что "священные сумерки, над которыми распростер свои орлиные крыла Рейсбрук, суть его удел, океан и слава, а четыре стороны света слишком тесны для его полета".
Но, как бы там ни было, дез Эссента влек этот тонкий, хотя и неуравновешенный, ум. Элло-психолог не был тождествен Элло-богомольцу -беспорядочность, даже бессвязность составляли все его своеобразие.
За Элло следовал целый строй, так сказать, церемониальных писателей-клерикалов. К основной части армии они не принадлежали, а служили как бы барабанщиками веры. Истинным талантам, подобно Вейо и Элло, церковь не доверяла, ибо они были бунтарями и оригиналами. В сущности, ей требовались солдаты, без всяких рассуждений выполняющие приказ, -- та масса, о которой Элло говорил с яростью человека, испытавшего ее гнет. И потому католицизм отверг одного из самых горячих своих сторонников, неистового памфлетиста, писавшего как по-юношески задиристо и жестоко, так и до невозможности манерно, -- Леона Блуа. По той же причине из всех католических издательств, будто прокаженный и несмотря на то, что как мог славил церковь, был изгнан другой писатель -- Барбе Д'Оревильи.
По правде сказать, последний был слишком опасен, слишком строптив. Ведь остальные по большей части, получая выговор, стыдливо склоняли голову и смирялись. Этот же стал как бы церковным выродком, шалуном-проказником. Прямо-таки бегал за женщинами сомнительного поведения, в совершенно непотребном виде приводил их в святилище. И презрение к нему церкви -- а подобный талант она всегда презирает -- было поистине безгранично. Иначе по всем правилам предала бы она анафеме этого странного прихожанина, который бил в храме стекла, жонглировал дароносицами и пускался в неистовые пляски вокруг алтаря.
Две книги Барбе д'Оревильи особенно возбуждали дез Эссента: "Женатый священник" и "Дьявольские лики". Прочие вещи, такие, как "Околдованная", "Кавалер де Туш", "Старая любовница", конечно, были и ровнее, и в чем-то содержательнее, но оставляли дез Эссента холодным, поскольку интересовался он сочинениями нездоровыми -- тронутыми упадком и болезнью.