— …Понятно, не то существенно, что мы несколько тысяч или несколько десятков тысяч человек лишим нетрудовых доходов. Если бы мы отнятое у них распределили между миллионами рабочих, это было бы каплей в море. Важно то, что, удалив буржуазию, мы так организуем производство, что…
Готтесман не сразу пробудил в нас интерес, но, чем дальше, тем сильнее овладевал он нашим вниманием. Он ни звуком не обмолвился о том, что мы живем в историческую эпоху, ни словом не упомянул об освободительной роли пролетариата. Капиталистическое производство… Анархия в производстве… Социалистическое производство — ну да, все то, о чем мы уже много читали, но о причастности чего революции мы, собственно говоря, едва не забыли. Мы много толковали об этом вначале. Мы понимали, что только социализм способен поднять жизненный уровень населения. Потом же все заслонили мысли о том, как нам овладеть властью, как сбросить всяких негодяев, — а затем мы очутились в огне, в тяжелой борьбе, — и все наши мысли были сосредоточены только на победе. Теперь же Готтесман возвращал нас к нашим прежним мыслям. Целью диктатуры пролетариата, — сказал он, — является осуществление социализма, и осуществление социализма стоит в порядке дня. «Осуществление социализма?» — спрашиваю я сам себя и в ту же минуту перестаю слышать доклад Готтесмана и стараюсь представить себе, как это будет выглядеть в действительности.
Меня тянет вскочить и крикнуть: «Слушайте! Еще немного усилий — и мы всего достигнем. Осуществление социализма! Понимаете вы это? Сбудется счастье! Мы осуществим социализм, осуществим… Подумайте только. Знаете ли вы, в чем сущность социализма?» Ах, нужно слушать, слушать… Я заставляю себя вслушаться. Но поздно, я многое уже пропустил. Я слышу только цифры, цифры и не понимаю уже, что они обозначают. И постоянно возвращается то же прекрасное слово: социализм.
Доклад окончился. Ни слова, ни хлопка. Несколько минут все сидят молча. Рядом со мной старый Липтак, металлист, облегченно вздыхает.
Пожаром охвачено небо,
И даже Тисса горит…
Приготовление к 1 мая и возраставшие разногласия с Фельнером настолько поглотили мое внимание, что у меня даже времени не оставалось оценить в надлежащей мере сведения, приходившие с фронта. То, что румыны и чехи все сильней теснят Красную армию, я уже знал. Но эти сообщения никогда не подрывали моей веры в то, что рано или поздно, через Галицию или через Румынию, но мы обязательно пробьемся на соединение с русской Красной армией. В Австрии пролетарская революция разразится, понятно, не сегодня-завтра. Победа же австрийского пролетариата даст решительный толчок революции в Германии. Тогда за Рейном и Ламаншем французские и английские солдаты сами поднимут красный флаг. Местными делами я, таким образом, был недоволен, но крупные события — дело рабочего класса, — с этим обстояло, по-моему, благополучно.
«Мы поставили ставку на мировую революцию, и свое здание мы строим не на песке» [11].
Первомайская демонстрация в Уйпеште была назначена на вторую половину дня.
Колонны марширующих рабочих залили широкий проспект Андраши. Зеленая листва бульваров терялась в море красных знамен. Памятники, воздвигнутые в честь прошлого времени, были окутаны красной материей. Статуи королей валялись на земле.
— Был ли когда-нибудь май прекраснее, богаче надеждами!
— Ну, как сказать…
— Тот, кто раз это пережил, никогда этого не забудет! Этих рабочих никому не поработить!
— Кто знает!
— Экое множество!.. Больше ста тысяч!
— Что из того! Миллионы встречали объявление войны с энтузиазмом.
— Война была чуждым делом, а это — наше.
— Как сказать… Если кто не только кричит «ура», но и по-настоящему борется за революцию… Я так понимаю: надо не словами, а оружием бороться… Семнадцать лет я организованный рабочий, я знаю рабочих, но, по совести говоря, не могу поверить, что они возьмутся за оружие для защиты революции. И все это, несмотря на то, что не сегодня-завтра…
— Двести тысяч человек. Больше… — четверть миллиона. Или даже еще больше! Рабочие и солдаты.
— Да здравствует диктатура пролетариата!
— Да здравствует!.. Да здравствует!..
— Да здравствует мировая революция!
— Все принадлежит нам!
— Да здравствует!.. Да здравствует!..
— Так, так… Ну, уж рабочих-то я знаю…
Что бы ни говорил Фельнер, я слышал лишь голоса четверти миллионов людей, тяжелую поступь полумиллиона ног.
— Ми-ро-вая революция!..
— Ми-ро-вая революция!..
— Ура!.. Ура!..
По счастью, я потерял Фельнера из виду, и таким образом мне удалось добрых полчаса беспрепятственно отдаваться общему ликованию. Четверть миллиона участвующих! Четверть миллиона товарищей! Нет силы, которая способна была удержать этот поток.
На обратном пути, у Восточного вокзала, я столкнулся с господином правительственным комиссаром Немешем. Не заговори он со мной сам, я бы его, по всей вероятности, и не узнал. Он был небрит, в солдатской шинели, но с кепкой на голове. На ногах же… Такие сапоги можно видеть только на актерах, которые играют революционеров.
— Вы, товарищ Ковач? Не хотите уже узнавать бедняков?
— Быть не может! Товарищ Немеш? Как это вы сюда попали? В таком наряде?
— Бежал от чехов. Все оказалось напрасно — все наше мужество было ни к чему. Пришлось эвакуировать город. Подумайте только: чешские офицеры восседают в здании Берегсасского комитета!..
— А в замке в Буде сидят красные солдаты.
— Так-то оно так, но… Румыны у самой Тиссы, а чехи всего в нескольких часах от Будапешта. В Сегеде венгерские белые и французы. Здесь люмпенпролетариат выпирает всех старых участников рабочего движения. Что будет, что будет!.. Диктатура люмпенпролетариата!..
— Послушайте…
— Не истолкуйте ложно моих слов, товарищ Ковач: я убежденный коммунист, но именно это и заставляет меня желать, чтобы власть была в руках организованных рабочих, и я требую энергичных мер против люмпенпролетариата. Вы, я знаю, убежденный, честный революционер. Но вы понятия не имеете, что выделывает люмпенпролетариат. Я приведу пример. Вы думаете, конечно, что я был председателем директориума в Береге? Ошибаетесь! Нас, старых, испытанных участников рабочего движения, совершенно вытеснил всякий сброд… Да, всякие ничтожества сидели в правлении, а потому рабочие, естественно, и не захотели взяться за оружие. Нас выгнали. Стыдно сказать, нам пришлось бежать, как ворам. Да, да… Это называется диктатурой пролетариата?
— Я тоже, откровенно говоря, не вполне удовлетворен, но совсем с другой точки зрения. Что вы здесь, в Пеште, делаете?
— Пока еще ничего. Но есть некоторые перспективы. Кунфи кое-что обещал. Вельтнер… Впрочем, там видно будет. А вы где работаете, товарищ Ковач?
— В Уйпеште.
— Ну да, конечно, конечно… Я уже об этом слышал. Привет товарищу Фельнеру. Мне кажется, что я получу работу в Наркомпроде. Продовольствие — это, знаете ли, одна из ответственнейших, но вместе с тем и одна из интереснейших областей… Там нуждаются в надежных людях. Я пока что, конечно, не наркомом буду, ну, а впоследствии — увидим… А что вы скажете об Отто Корвине? Недурную карьеру сделал? А?
— Карьеру?!..
— Ну как же… Начальник политической полиции!.. Такой молодой человек! Уж если это, по-вашему, не карьера…
В Уйпеште демонстрация началась в два часа дня. Впереди выступали дети. Для большинства ребят участие в демонстрации, было, понятно, только развлечением: песни, музыка, знамена. Но когда колонны поровнялись с ратушей, некоторые из ребят такими глазами смотрели на балкон, где разместился директориум, словно они твердо знали, что сумеют довести наше дело до конца. Перед волнующимися рядами детей шел старик-учитель, дядя Юлий, двадцать семь лет под ряд бывший сельским учителем, каждый год в другой деревне, и нигде не удерживавшийся больше года, потому что повсюду выступал защитником батраков.
Я некоторое время шел рядом со стариком. Он жиденьким, детским голоском пел вместе с детьми, но как раз когда запели самую веселую песню, у него брызнули слезы из глаз.
Мы еще стояли перед ратушей, когда до нас дошли первые грозные вести. Никто еще толком не знал, в чем дело, но уже рее понимали: надвигается большая беда.
— Сам Бем, главнокомандующий, полагает…
— Красная армия…
— Румыны…
— Чехи…
Утром в Пеште царило радостное возбуждение. Наша демонстрация днем носила совсем другой оттенок.
Я родился в деревне, рос среди рабочих, еще пропитанных запахом деревни. Но каковы столичные рабочие, я узнал в этот день впервые.
— Да, плохи дела… — шептались в рядах, и тем не менее страха никто не испытывал.