Мне пришлось поселиться у одного великого французского поэта, который жил теперь в Венисе, Калифорния, и этот поэт был двухснастным, то есть употреблял и мужчина, и женщин; и обратно. Человек он был симпатичный и блестящий, остроумный говорун. Он носил паричок, то и дело соскальзывающий, так что, пока он говорил с тобой, эта дрянь все время надо было поправлять. Он говорил на семи языках, но со мной вынужден был говорить по-английски. И на всех языках он говорил как на родном.
- А, не волнуйся, Буковски, - с улыбкой говорил он мне, - я о тебе позабочусь!
У него был тридцатисантиметроый член (в спокойном состоянии), и, когда он прибыл в Венис, некоторые передовые газетки напечатали рецензии и извещения о его поэтическом даре (одну из рецензий написал я), а некоторые газетки напечатали еще и фото великого французского поэта - голого. Росту в нем было метра полтора, а грудь и плечи заросли волосами. Эта шерсть покрывала его всего от шеи до мошонки - черная сальная вонючая масса, - и аккурат посреди фотографии висела эта чудовищная штука, толстая, головастая. Фитюлька с моржовым прибором.
Француз был одни из величайших поэтов двадцатого века. Он только одно знал: сидеть и писать свои говенные нетленные стишки. У него были два-три спонсора, они присылали ему деньги. Как не присылать (?): нетленный член, -%b+%--k% стихи. Он знал Корсо, Берроуза, Гинзберга и прочих. Знал всех этих ребят, которые жили в одном месте, появлялись вместе, вместе е...сь и творили порознь. Он даже встречал Миро и Хема, когда они шли по авеню: Мир нес боксерские перчатки Хема, и они шли к полю битвы, где Хемингуэй намеревался расквасить кому-то хавало. Ну конечно, они знали друг друга и остановились на минуту перекинуться блестящими кусочками разговорного говна.
Бессмертный фарнцузский поэт видел Берроуза у него на квартире, когда "пьяный в стельку" Берроуз ползал по полу.
- Он напоминает мне тебя, Буковски, никакого выпендрежа. Он пьет, покуда не падает под стол с мутным взглядом. А в ту ночь он ползал по ковру и не мог встать. Только поднял ко мне лицо и скзаал: "Они меня нае...ли. Они меня напоили! Я подписал договор. Я продал все права на экранизацию "Голого завтрака" за пятьсот долларов. А, дъявол, ничего не вернешь!"
Берроузу, конечно, повезло - картину снимать раздумали, а пять сотен остались при нем. А я по пьяному делу продал какое-то свое говно за пятьдесят долларов сроком на два года, и оставалось терпеть еще восемнадцать месяцев. Так же нагрели Нельсона Олгрена - на "Человеке с золотой рукой" они заработали миллионы, Олгрен получил шиш. Пьян был и не прочел того, что они напечатали петитом.
Накололи меня и с правами на "Записки старого козла". Я был пьян, а они привели восемнадцатилетнюю проблядь в мини чуть не до пупка, на каблуках и в длинных чулках. Я два года с женщиной не спал. Подписал не глядя. А в нее, наверно, на грузовике можно было въезжать. Правда, я этого так и не проверил.
И вот я на мели, пятидесятилетний, невезучий, бесталанный, не могу устроиться даже продавцом газет, швейцаром, судомоем, а у французского бессмертного в доме дым коромыслом - все время стучатся в дверь молодые люди и молодые женщины. А дом какой чистый! Сортир у него выглядел так, как будто там никогда не срали. Все в белом кафеле и толстенькие пушистенькие коврики. Диваны новые, стулья новые, холодильник блестит как сумасшедший зуб, который терли щеткой, пока он не заплакал. На всем, на всем печать изысканности, безболезненной, безмятежной, неземной. И каждый знает, что сказать и как себя вести - по уставу - скромно и без шума: большие потягушки, и пососушки, и ковыряшки в разнообразных местах. Мужчины, женщины; дети допускаются. Мальчики.
И кокаин. И героин. И конопля. Азиатская. Мексиканская. Тут тихо делалось Искусство, и все приветливо улыбались, ждали, потом делали. Уходили. Потом приходили обратно.
И даже виски было, пиво и вино для таких остолопов, как я... сигары и глупость прошлого.
Бессмертный французский поэт без устали занимался этими разнообразными делами. Он вставал рано и делал разнообразные упражнения йоги, а потом вставал и смотрел на себя в большое зеркало, смахивал капельки легкого пота, а потом принимался за свои громадные муде - заботился об их долголетии, поднимал их, поправлял, любовался и отпускал наконец: ПЛЮХ.
А я тем временем шел в ванную блевать. Выходил.
- Ты не напачкал там на полу, Буковски?
Он не спрашивал, не умираю ли я. Он беспокоился только о чистоте пола.
- Нет, Андре, я отправил всю рвоту по надлежащим каналам.
- Умница!
Потом, просто чтобы порисоваться, когда я тут хвораю у него на глазах, как последняя собака, он уходил в угол, становился на голову в своих мудацких бермудах, скрещивал ноги, смотрел на меня вверх тормашками и говорил:
- Знаешь, Буковски, если ты когда-нибудь протрезвеешь и наденешь смокинг, я тебя уверяю, стоит тебе в таком виде войти в комнату, все женщины попадают в обморок.
- Не сомневаюсь.
Потом легким полусальто он вскакивал на ноги.
- Хочешь завтракать?
- Андре, я уже тридцать два года не могу завтракать.
Потом раздавался стук в дверь, легкий и такой деликатный - можно было подумать, какая-то на хер синяя птица стучится крылышком, умирает, просит глоток воды.
Обычно это были два или три молодых человека с какими-то соломенными, обтруханными бородами.
Обычно мужчины, но иной раз появлялась и вполне приятная девушка, и мне !k+. тяжело уходить, когда появлялась девушка. Но тридца сантиметров в покое было у него - плюс бессмертие. Так что я всегда знал свое место.
- Слушай, Андре, голова раскалывается... Я, пожалуй, пройдусь по берегу.
- Ну что ты, Чарльз! Ей-Богу, это лишнее!
И, не успеешь дойти до двери, она уже растегнула у Андре ширинку, а если бермуды без ширинки, так лежат уже у француза на щиколотках. И она хватает тридцать этих сантиметров, спокойных, посмотреть, что сними будет, если их маленько раздразнить. И Андре уже задрал ей платье, и пальчик его шебаршится, протискивается под тугие чистые розовые трусики, отыскивая секрет дырочки. А для пальца всегда что-нибудь было: как будто бы новая запыхавшаяся дырочка спереди ли сзади, и при его мастерстве он всегда умел прошмыгнуть, проторить дорожжку кверху промеж тугого свежестираного розового и пробудить интерес в дырочке, отдыхавшей не больше восемнадцати часов.
Так что мне постоянно приходилось гулять по пляжу. Поскольку час был ранний, я был избавлен от необходимости созерцать гигансткий развал человеческих отходов, стиснутых, харкающих, хрюкающих выпуклостей. От необходимости наблюдать хождение и лежание этих жутких тел, запроданных жизней - ни глаз, ни голосов, ничего, даже сознания, - просто отбросы говна, грязь на кресте.
А поутру тут было неплохо, особенно в будние дни. Все принадлежало мне, и даже склочные чайки - особенно склочные по четвергам и пятницам, когда с пляжа исчезали крошки и пакеты, - для них это было концом Жизни. Они не соображали, что в субботу и воскресенье толпы вернутся, со своими сосисками в булках и разными бутербродами. Да, думал я, может быть, чайкам еще хуже, чем мне? Может быть.
Однажды Андре пригласили выступить где-то - в Чикаго, в Нью-Йорке, в Сан-Франциско, в общем, где-то; он уехал, и я остался в доме один. Можно было попользоваться пишущей машинкой. Ничего хорошего из нее не вышло. У Андре она работала вполне исправно, даже удивительно было, что он такой замечательный писатель, а я нет. Казалось бы, междц нами не такая большая разница. Но она была - он умел приставлять слово к слову. А когда я заправил белый лист в машинку, он как уселся там, так и пялился на меня. У каждого человека свой личный ад, и не один, но я по этой части обошел всех на три корпуса.
Так что я пил все больше и больше вина, все подносил своей смерти. Дня через два после отъезда Андре, утром, около половины одиннадцатого, раздался этот деликатный стук в дверь. Я сказал: одну минуту, пошел в ванную, сблевал, сполоснул рот.
Там стояли молодой человек и девушка. Она была на высоких каблуках и в очень короткой юбке, чулки доставали ей почти до ягодиц. А он был парень как парень - в белой майке, худой, с приоткрытым ртом - и руки держал приподнятыми, словно сейчас поднимется в вохдух и полетит. Девушка спросила:
- Андре?
- Нет. Я Хэнк. Чарльз. Буковски.
- Вы, наверно, шутите, Андре? - спросила она.
- Ага. Я сам шутка.
Снаружи капал дождичек. И они под ним стояли.
- В общем, заходите - промокните.
- Нет, вы Андре! - говорит эта блядь. - Я вас узнала, это древнее лицо... двухсотлетнего старика!
- Ладно, ладно, - сказал я. - Заходите. Я Андре.
Они принесли две бутылки вина. Я пошел на кухню за штопором и стаканами. Налил всем троим. Я стоял, пил вино, разглядывал, как мог, ее ноги, а молодой человек вдруг расстегивает у меня ширинку и начинает сосать. Производя губами много шума. Я потрепал его по голове и спросил девушку: