О своём уходе Вера Николаевна заявила таким голосом, будто собиралась всего-навсего в гастроном купить коробку конфет к вечернему чаю:
— Ухожу я от тебя, Скороходов. Ты не сердись.
Пётр Ильич ощутил, как сердце его дрогнуло, а вслед за тем по всей груди разлился лёгкий холодок.
Потом Вера Николаевна говорила что-то о разводе, о народном суде. Скороходов со всем соглашался, ходил по ускользавшему из-под ног полу квартиры и думал, что на реке сейчас кто-то катается на лодке. Почему-то эта мысль преследовала его всё время после того, как жена заявила об уходе. Ему казалось, что он видит даже скользящую по густой чёрной воде белую лодку и слышит грустный звон гитары.
— Сына… не отдам, — надорванным голосом сказал Скороходов, смотря в окно.
— Бери.
Скороходов догадался, что жена усмехнулась. Он резко обернулся, Вера Николаевна вздрогнула, поражённая бледностью его лица, и невольно сделала шаг назад.
Не разжимая зубов, Пётр Ильич проговорил:
— Это, надеюсь, исключает для тебя надобность в народном суде…
Вера Николаевна молча пожала плечами, опустилась в кресло и стала смотреть в сторону.
Чуть приотворилась дверь, и в узкую щёлку протиснулся Борька. Не заметив отца, он медленно, как бы нехотя, подошёл к матери и несмело потрогал её за колено.
— Мама, я кушать хочу. А бабушки дома нету…
Вера Николаевна не шевельнулась. Борька подождал, обиженно всхлипнул, но не заплакал. Он ещё подождал немного и пошёл к двери. Скороходов тихо позвал:
— Сынок!
Борька обернулся на голос, радостно засмеялся и кинулся к Петру Ильичу. Скороходов крепко прижал его к груди и опять стал смотреть в окно. Под утренним солнцем дымился только что политый водой асфальт. По нему стремительно проносились автомобили. По тротуарам шли люди.
Вечером, возвращаясь с работы, Скороходов думал, что всё, наконец, кончилось, что теперь ему будет легче. Ещё днём, встретив на территории завода возвратившегося с обеденного перерыва Потапова, Скороходов по его лицу понял, что Веры Николаевны дома уже нет. Но, переступив порог квартиры, ощутил вдруг смертельную тяжесть, почувствовал всю нелепость своего положения. Как же дальше жить?
Вещи были в беспорядке разбросаны по комнате. Платья Веры Николаевны, её портрет, стоявший на комоде в рамке из грушевого дерева, исчезли. На полу валялся женским капроновый чулок. Пётр Ильич опустился в кресло, где утром сидела Вера Николаевна, и долго, ни о чём не думая, смотрел на этот чулок.
В чувство Скороходова привёл Борька. Он появился откуда-то внезапно, словно вылез из-под кресла, молча забрался на колени отца и затих. Скороходов тревожно заглянул ему в лицо.
— Ты чего, сынок?
— Я ничего, папа. Я жалею тебя. Бабушка сказала, что ты несчастный.
Пётр Ильич качнулся в кресле. Но ему показалось, что не он качнулся, а вещи, находящиеся в комнате, вдруг сдвинулись со своих мест и поплыли куда-то.
Потом, придя в себя, долго сидел, смотрел в одну точку.
Через несколько минут Борька уснул, уткнувшись в плечо Скороходову. Пётр Ильич ещё посидел, затем осторожно встал, прошёл в спальню, положил сына в кроватку. Борька неожиданно проснулся и пролепетал:
— Спатиньки хочу…
Слово «спатиньки» Борька, очевидно, перенял у старушки Потаповой. Именно так: «Спатиньки ляжем сейчас, спатиньки…» приговаривала она, помогая Петру Ильичу укладывать Борьку в постель в те вечера, когда Веры Николаевны не было дома. А не было дома её довольно часто, чуть ли не каждый день.
Скороходов поправил одеяло, хотел было выйти из спальни, как Борька опять открыл глаза:
— А бабуся не поцелует меня сегодня?
— Нет, сынок, она ушла… Нет её дома, — неумело соврал Пëтр Ильич. — Ты спи, Боренька.
— Ага, знаю. Она говорила, что за вареньем в магазин пойдёт. А то мы всё съели сегодня за обедом — я, дедушка и бабуся, — сообщил Борька.
Он несколько секунд помолчал, перевернулся на бок, совсем как взрослый подложил ладошки под голову и спросил:
— А бабушки всегда лучше, чем мамы?
Скороходов не знал, что ответить на такой вопрос. Да Борька и не требовал ответа. Он смотрел в сторону, на синеющие окна, редко и медленно моргая. Петру Ильичу показалось, что в голубеньких глазах сына появилось выражение задумчивости, совсем не свойственное его возрасту.
Может быть, Борька и в самом деле пытался решить что-то в своём детском, только-только начавшем проясняться уме. Но это ему было ещё не под силу. Он моргал всё медленнее и медленнее, пока крепкий сон окончательно не сомкнул ему веки.
«А ведь он, пожалуй… через неделю и не вспомнит про мать», — подумал Скороходов, и на минуту ему стало легче. Но только на минуту.
В тот же вечер к нему зашёл старик Потапов.
— Не переживай, Пётр Ильич, — говорил старый бухгалтер, стараясь вложить в слова как можно больше теплоты и участия. Скороходов заметил это и усмехнулся. Впрочем, он был рад, что Потапов зашёл: вдвоём всё-таки легче.
— По всему видать, к лучшему это, — продолжал бухгалтер. — Сынишка вот только… Да он всё равно без матери жил…
— Что? A-а… Да, да…
— Знаешь, Пётр Ильич, сухой сук вовремя отрубить — дерево лучше растёт. У тебя, видать, с мясом рубанули. Ну, ничего, заживёт. Не почувствуешь даже, где рубили…
«Нет, никогда, видимо, не заживёт эта рана, Иван Васильевич», — мучительно думал весь вечер Скороходов, шагая из угла в угол…
Разлившаяся весенней порой река рано или поздно входит в свои берега. Постепенно пришёл в себя и Скороходов. Мысли о Вере Николаевне стали появляться всё реже, причём теперь, вспомнив что-нибудь из их совместной жизни, он только удивлялся, как удивляются, обнаружив вдруг давно пропавшую и ненужную уже вещь. Было немножко грустно — и всё.
Бухгалтер Потапов по-прежнему каждый вечер заходил к Скороходову. Они много курили и вели разговор о сложности человеческих отношений. К своему удивлению, Скороходов иногда отмечал, что у него появилась склонность к философским рассуждениям.
— Знаешь, Иван Васильевич, о чём я часто думаю в одиночестве? — спросил как-то Скороходов. Бухгалтер поднял брови.
— Вот говоришь, сухой сук вовремя отрубить — дерево лучше расти будет. Но если отрубят так, что дерево засохнет?
— Говори прямо, Пётр Ильич.
— Мне кажется, у того дерева не только сухой сук, но и здоровые ветки обрубили, все листья ободрали, — продолжал Скороходов, не обращая внимания на замечание Потапова.
— Отрастут, — коротко ответил старый бухгалтер.
— Нет, Иван Васильевич, потерянного мне никто уж не вернёт.
— Потерянного? А ты, Пётр Ильич, — прости уж дотошного старичонку, — ты знаешь, что потерял?
— То есть как, «знаешь ли»? — удивлённо переспросил Скороходов. — Жену, разумеется, и… мать для ребёнка.
— Жену!.. Это уж как следствие, если можно так выразиться. А раньше?
— Раньше? Да, да, помню, ты говорил тогда на берегу речки что-то про умение сохранить чужую любовь. Чужую… Не знаю. Я делал для неё всё… Впрочем, рассуждения о подобных вещах мне всегда были не под силу.
Помедлив, Скороходов повторил:
— Я знаю сейчас одно: потерянного мне никто не вернёт.
— Кто ж тебе вернёт его? Сам потерял, сам и возвращай.
— То есть ты, Иван Васильевич, по-прежнему считаешь во всём виноватым только меня?
Бухгалтер достал из коробки новую папиросу, долго мял её пальцами. Потом задумчиво произнёс:
— Не во всём. Но вина твоя большая, Пётр Ильич.
— Не понимаю, в чём, — сознался Скороходов. — Объясни, пожалуйста.
— Но стоит, Пётр Ильич. Когда сам переваришь всё до конца, поймёшь — так будет лучше.
Потапов ушёл, а Скороходов долго ещё сидел, не шевелясь, отвалившись на спинку дивана, ворошил в памяти старое.
— В чём же моя вина, в чём? — мучительно думал он. Но ответа не находил.
На это, видимо, требовалось ещё время.
_____
Дед Харлампий Макарыч очень стар. Пожалуй, никто в деревне не скажет, сколько ему лет. Даже старожилы, помнящие времена организации колхозов, говорят, что и тогда Макарыч был уже совсем седой.
Сколько ему лет — не знает и сам Харлампий Макарыч. И когда однажды счетовод колхоза, выписывая какую-то справку, спросил старика о возрасте, он ответил:
— О-хо-хо, сынок! Года-то как вода… Течёт и течёт меж бережков — поди-ка узнай, сколько протекло.
Счетовод написал в справке восемьдесят пять лет. С тех пор и считают, что Харлампию Макарычу идёт девятый десяток.
Никто, в том числе и старожилы, не помнят, чтобы его когда-нибудь называли по имени и отчеству. Многие и не знали имени старика. Его называли просто Макарычем. К этому настолько привыкли, что если бы кто-нибудь назвал его по имени и отчеству, то колхозники не сразу бы и поняли, о ком идёт речь.