что мешают сон с явью и реальность с глупейшими предрассудками. Действительно, ведь только безумцу могла прийти в голову мысль, что добрый христианин и искренний последователь святого Франциска Ассизского может закончить свои дни на виселице.
– Давайте преклоним колени, – сказал я своим товарищам, – и помолимся за душу умершего.
Мы поспешили к скорбному месту и молились горячо, не поднимая глаз. Я был особенно усерден в своей молитве, поскольку сердце мое исполнилось сострадания к несчастному, что качался на виселице. Я припомнил слова Господа нашего, сказанные по этому поводу, припомнил и то, что Он простил разбойника, распятого на кресте рядом с Ним. Кто знает, может быть, никто не сказал доброго слова и не даровал этому грешнику прощения перед смертью?
При нашем приближении девушка отбежала в сторону и остановилась, глядя на нас в нерешительности. Однако внезапно, в самый разгар нашей молитвы, я услышал ее звонкий голос: он дрожал от напряжения, словно ужас переполнял ее. Она закричала: «Гриф! Гриф!..» Я посмотрел вверх и увидел огромного, серого цвета стервятника, который кругами плавно скользил вниз. В нем не было ничего, что могло бы напугать ее, и приближение птицы не несло в себе никакой угрозы ни нам, ни нашим молитвам. Но девичий голос прервал нас, и братья, негодуя, принялись бранить ее.
– Остановитесь, – прервал я их, – быть может, это ее родственник. Подумайте об этом, братья мои. Эта чудовищная птица прилетела, чтобы терзать плоть тела его и клевать его глаза. Что же странного в том, что она закричала?
– Тогда, Амброзий, ступай к ней, – произнес один из братьев, – и скажи, чтобы она помолчала, пока мы будем молиться за упокой души этого грешника.
Я пошел по цветущему лугу к тому месту, где стояло дитя, устремив взгляд своих глаз на стервятника, который, сужая круги, приближался к виселице. Безмолвно, выпрямившись, девушка смотрела, как я приближаюсь, и когда я увидел ее глаза – большие и темные, – я заметил, что в них мелькнул страх, словно она боялась, что я причиню ей какое-то зло. Странным было то, что, когда я подошел совсем близко, она не сделала ни шага мне навстречу и не поцеловала мне руку, как это обычно делали женщины и дети.
– Кто ты? – спросил я ее. – И что ты делаешь совершенно одна в этом скорбном месте?
Она ничего не ответила мне, не подала никакого знака, не сделала никакого движения, и потому я повторил свой вопрос:
– Скажи мне, дитя, что ты здесь делаешь?
– Отгоняю стервятников, – отвечала она, и голос ее был мягким, мелодичным и необычайно приятным.
– Этот несчастный – твой родственник? – снова спросил я.
Она отрицательно покачала головой.
– Но ты знала его и теперь скорбишь о его печальной участи?
Она хранила молчание, и мне вновь пришлось спросить ее:
– Как его звали и что привело его к смерти? Какое преступление он совершил?
– Его звали Натаниэль Олфингер. Он убил человека из-за женщины, – произнесла девушка.
Причем, сказала она это с такой обыденной интонацией в голосе, что можно было подумать, будто и убийство, и повешение настолько обычны в ее жизни, что и не стоит обращать на них внимания. Это поразило меня, и я вопросительно поглядел на нее, но взгляд ее оставался все так же мягок и безучастен.
– А знала ли ты этого Натаниэля Олфингера, дитя мое? – спросил я.
– Нет, – ответила она.
– Но теперь ты пришла сюда, чтобы уберечь его грешное тело от стервятников?
– Да.
– Но почему же ты делаешь это?
– Но я всегда занимаюсь этим…
– Что?
– Всегда, когда здесь повешенный, прихожу и отгоняю птиц – пусть себе ищут другую добычу. Ой! Смотрите… еще один стервятник!
Она закричала, и голос ее был пронзительным и диким, а затем подняла руки над головой, замахала ими и побежала по лугу. Мне показалось, что она сумасшедшая. Птица улетела, и девушка вернулась ко мне. Свои загорелые руки она прижимала к груди и казалась такой умиротворенной, но дыхание ее было прерывисто, словно она очень устала.
Мягко, насколько это было в моих силах, я спросил ее:
– Как зовут тебя, дитя мое?
– Бенедикта.
– Кто твои родители?
– Моя мать умерла.
– А отец… – спросил я. – У тебя есть отец? Где он?
Ответом мне было ее молчание. Я попытался разговорить ее, чтобы она сказала, где ее жилище (я хотел отвести бедное дитя домой и попенять ее отцу, чтобы он лучше смотрел за своей несчастной дочерью и не разрешал бродить ей на этом страшном месте).
– Так где же ты живешь, Бенедикта? Прошу тебя – скажи мне!
– Здесь…
– Как?! Здесь?! Ах, дитя мое, здесь же только одна виселица!
Девушка рукой указала на сосны. Проследив направление ее жеста, среди деревьев я увидел убогую хижину, которая своим видом более походила на обиталище зверя, нежели человека. Итак, я узнал больше, чем она могла или хотела сказать мне – чья же она дочь.
Когда я вернулся к своим товарищам, они спросили меня, кто эта девушка, и я ответил:
– Дочь палача.
III
Препоручив душу мертвеца попечению Святой Богородицы и Святых Апостолов, мы оставили это проклятое место, но я, уходя, оглянулся на прекрасную дочь палача. Она стояла там, где я оставил ее, и смотрела нам вслед. Чистый девичий лоб был все так же украшен венком, и цветы оттеняли ее чудесную красоту. Большие темные глаза сияли, как звезды в безлунную зимнюю ночь.
Мои товарищи, для которых дочь палача, конечно же, была вне христианского мира, попеняли мне за то внимание, что я проявил к ней. И я с печалью подумал: «Бедное, прекрасное и несчастное дитя! Тебя гонят и презирают за то, в чем нет твоей вины… Да и разве можно винить ребенка за ремесло ее родителя? И разве не истинно христианская добродетель подвигла это невинное существо отгонять мерзких стервятников от тела человека, которого при жизни она даже не знала, и столь грешного, что суд признал невозможным дальнейшее его земное бытие?» Во всяком случае поступок ее показался мне куда как благочестивей деяний иных христиан, подающих милостыню на паперти нищим. Мысли эти переполняли меня, и я не мог не поделиться ими со своими спутниками. Но, к моему удивлению и великой печали, ни один из них не поддержал меня, а напротив, обозвали глупцом и мечтателем, дерзнувшим отрицать извечный порядок вещей. Каждый, говорили они, должен избегать людей того круга, которому принадлежит палач и его семья, а тех, кто правила этого не признает и общается с ними, также следует считать нечистыми. Я, однако, не согласился с ними и принялся упорно доказывать свою правоту. «Как можно презирать этих людей и относиться к ним как к преступникам, – сказал я своим спутникам, – когда они сами есть часть судебной машины, которая карает настоящих преступников? Они допущены в храм Божий, и пусть место там отведено им самое незавидное, но это не